Паскаль Киньяр - Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям
А. признался, что думал об этом. Впрочем, добавил он, так может поступить только холостяк. Р. продолжал:
— Вы не добьетесь радости путем отвержения тоски. Боязнь страха еще не есть веселость. В общем, мне кажется, что я могу утверждать следующее: это вещь гораздо менее болезненная, нежели стремление сжиться со страхом, как тело сжилось со своей кожей.
— Это очень ненадежная защита, — ответил А. — Но правда и то, что на свете мало надежных средств…
— …и это потому, что бессмертия нет вовсе! — ответствовал наш доморощенный пророк. — Так почему же должны существовать веские причины жить?! И причины умереть?! И вообще любые причины?! Каковы бы ни были ваши политические убеждения, моральные ценности, патриотические чувства, любовь к семье, вы все равно лишены возможности жить вечно. «Пережить свою жизнь» — в самом этом сочетании заложено противоречие. Оно не дает оснований надеяться хоть на какое-нибудь отчаяние.
Четверг, 22 февраля.
Звонил Йерр: могу ли я поужинать у него в субботу? Придут Бож и Сюзанна. А., Э. и Р. тоже будут. Я согласился.
Пятница, 23 февраля. Часов в шесть зашел к А.
Элизабет долго рассказывала мне о галерее — в основном о финансовой стороне дела.
Д. прокомментировал это так: «Ну и говорильня!»
— Реальной жизни не хватает плотности, — сказал А. позже, когда его сын ушел к себе в детскую. — Все, к чему я притрагиваюсь, рассыпается в прах. Руки царя Мидаса все обращали в золото. Pulvis es![49] Мои руки как раз из этой Пепельной среды…
Э. шутливо заметила, что он несколько опережает события — до этого события еще нужно дожить.
Мы заговорили о завтрашнем дне. Его не пугала перспектива визита к Йеррам.
— Я только забыл свои беленькие камешки, — сказал он, — а в этом лесу довольно-таки темно…[50]
Его слова мне понравились. Неужели к нему возвращается радость жизни? Я спросил его об этом. Он улыбнулся.
24 февраля. Рекруа зашел за мной. Сказал, что виделся с Мартой. Что Поль ведет себя как-то странно. Подозрительно странно. Потом мы отправились на Йельскую улицу.
Дверь нам открыл сам Йерр. Проворчал, что мы опоздали. Что остальные здесь уже «давным-давно».
Мы трое — Йерр, Рекруа и я — вошли в гостиную.
— А вот и Софар с Вилдадом и Элифазом к нам пожаловали![51] — объявила Сюзанна, обернувшись к А.
— Как я должен понимать ваш намек? — с улыбкой спросил А. — Уж не думаете ли вы, что мы находимся в стране Уц?[52]
Он признался, что чувствует себя лучше. Выразился очень любопытно, сказав, что сдирает с себя кожу смерти.
— Может, это у тебя линька? — спросила Э.
Но А. не принял шутки, возразив, что для этого ему понадобилось долго обсасывать надежду, отвержение, подозрение, доверие, которые постепенно таяли, превращались в пыль, а затем в воспоминания и в конце концов вовсе утратили свое имя. Разве это не ужасно? Но Э. снова пошутила: даже становясь вновь — увы, все более и более раздражительным, он не перестает быть раздражающим.
— Элизабет, так ли это необходимо — постоянно дразнить его? — сухо осведомился Йерр.
Глэдис взяла Элизабет за руку и увела ее в кухню. Г. выглядела теперь прекрасно. Румяная, поздоровевшая, с огромным животом.
— Значит, я оказался прав, — сказал Бож. — Эта депрессия была попросту временным помрачением. Старинная болезнь, происходящая от какой-нибудь искры. Стоит ей проскочить, и эта немощь помрачает мозги.
То есть временный контакт с небытием, — сказал А.
— То есть маленькое огненное колдовство, ослепляющее человека, — поправил Бож.
— И однако, — возразил Р. с ревнивой ноткой в голосе, — разве не я указывал вам средство не воспринимать худшее, не теряя при этом зрения?
— Для этого понадобилось бы, — ответил А., — не слушать того, что однажды советовали мне Уинслидейл, Марта и Коэн, а именно: самоуничижение, готовность к тому, что небытие завладеет вами, лишит малейшей свободы, подчинит всему, что случается, заставит смириться с тем, что меня пугает, в общем со всем тем, к чему я абсолютно не способен.
— Разумеется, — добавил он, — я никогда не испытаю умиротворения, покоя…
— Как тот знаменитый заяц[53], — бросил Р.
— О, хотя бы относительного покоя, — со вздохом сказал А. <…>
Мы съели три великолепные дорады, которые Глэдис приготовила самым простым способом — запекла в духовке.
Воскресенье, 25 февраля. Звонил Коэн. Попросил перенести встречу, назначенную на 2-е, из-за сильной стужи.
Понедельник. Томас рассказал, что посетил выставку инкурабул XIII века[54]. Йерр чуть не лопнул от смеха.
Вторник, 27 февраля. Звонок Марты. Скверные дела. Поль в ужасном состоянии. В прошлое воскресенье X. покончила с собой.
Я позвонил Э. Сказал, что не смогу прийти на блины. А. взял трубку и сказал, что он уже все знает и тоже пойдет вечером на улицу Бернардинцев.
Я поехал к Марте. Поль уже два дня лежал в прострации у себя в комнате. Не ел, не пил, не спал. Она напичкала его снотворными и транквилизаторами, всеми, какие нашла в своей аптечке.
Очнувшись, он ей все рассказал. Что это он убил X. Или, по крайней мере, что она убила себя, потому что он страшно ее боялся. Что она ему нагадала какие-то ужасы. Что эта любовь приводила его в ужас. Что при виде X. он впадал в тоску и ненависть. Что она сосала из него кровь — именно так он и выразился. Что он был околдован. Что она безумно страдала из-за него. И потому выбрала смерть.
Около шести часов вечера.
Поль лежал на диване в полубеспамятстве. За все время, что я там сидел, он не произнес ни слова. Но когда Марта на минутку вышла — по ее словам, чтобы приготовить чай и положить на тарелку несколько бисквитов, — он вдруг заговорил. Не вставая с дивана, не глядя на меня. Он говорил медленно, монотонно, временами судорожно хватая ртом воздух. Через несколько минут мне стало жутковато, я мысленно взмолился, чтобы вода для чая закипала побыстрее. Мне чудилось, будто передо мной Иеремия, взывающий к пустыне. А он все говорил, упорно глядя на большой телевизор, стоящий в углу, возле окна. Он говорил примерно следующее (я передаю это неточно, но весь его монолог походил на школьную диктовку, когда учитель тщательно выговаривает каждое слово):
— Если появление призраков во сне производит более сильное впечатление, нежели созерцание живых, то я верю в духов умерших. Именно поэтому та, что любит, будучи разлучена с любимым, горячо желает завладеть разумом того, кого она желает, — желает так неодолимо, так страстно, как те женщины-духи, что терзают и преследуют нас днем и ночью, за пределами воспоминаний, что мы храним о них…
Он надолго замолчал.
Потом, обернувшись ко мне, добавил:
— И я вам клянусь, что это ей удается.
Среда, 28 февраля. Улица Бак.
А. тут же примерил отчаяние Поля на самого себя. И это его воодушевило на пылкое осуждение любви.
— Как перебросить мост через все, что нас разлучает, что не так уж далеко от нас, что и есть мы сами, что являет собой наш пол, разделяющий нас надвое, как член, расположенный в самой середине тела?!
Он сказал, что любовь лишена сладости и очень скоро попадает под гнет болезненной ностальгии. Ибо, с одной стороны, она неосуществима, а с другой — беспомощна. Это бойня. Нам нет доступа к телу, мы не можем идентифицировать себя с ним — так тело еще не родившегося ребенка и тело той, которая его носит, в течение девяти месяцев составляют единое целое.
— Ты знаешь, какой сегодня день? — спросил А.
Я покачал головой.
— Поль всего себя вложил в это неосуществимое желание. А это все равно что бросить добычу, предпочтя ей тень, которую она отбрасывала. А не тень другой добычи.
А. говорил горячо и высокопарно. Его лицо и голос обрели былую убедительность.
Вот уж действительно: чужое несчастье пошло ему на пользу.
— Вероятно, правду говорят, — продолжал А., — что страсти не имеют иной цели, кроме состояния, в которое они повергают. Ни одна из них не предшествует самой себе. Она непроницаема для того, кто ее переживает, непредсказуема в начале и неожиданна в конце. Страсти фатально необходимы, но остаются непроницаемой тайной. Это слепая, неразумная механика, подвластная любому случаю. Темная, непостижимая. Смерть, завладевающая жизнью.
1 марта. Я наведался на улицу Бернардинцев.
Узнав, что X. покончила с собой, Поль испытал огромное облегчение. Ему показалось, что его тело вдруг очистилось, что нечто липкое, прочно приклеившееся к его коже, отпало навсегда. Он почувствовал себя свободным, как животное после линьки, оставившее в траве омерзительную старую оболочку, или как гусеница, вдруг обретшая пестрые крылья и взлетевшая в небо, к солнечному свету. Он вообразил, что с него снято заклятие, что самое страшное уже не будет являться ему на каждом углу, что оно поглотило грех.