Борис Хазанов - Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
«Всё сгорит, — бормотал волосатый мужик, — Всё-о-о, — повторил он с видимым удовольствием, — пойдёт прахом! Ну, давай еще по маленькой».
«Егоша, может, хватит?»
«Молчать!»
Выпили еще по маленькой.
«Сказано: всех покараю и не оставлю на камне... Ты читай Писание, там всё сказано. Евреи написали... По-нашему, жиды. Умные, гады, всё знают. А насчёт того-этого, ничего не бойся. Тут закон — тайга. А если спросит кто, нет таких, и гребите отседа».
«Я вот тебе что скажу, — бормотал он. — Раз уж пошёл такой разговор... — Он наклонился и зашептал: — Меня тоже нет. Я уж который год живу как бы вовсе не живу. Спроси меня, кто я такой, я тебе не отвечу. Никто! Понял? Чего ты на меня смотришь? А? — мужик стукнул кулаком по столу. — Небось думаешь, нализался и ничего не соображает. А на самом-то деле кто тут с тобой сидит? С тобой Григорий Петров сидит! А может, и не Григорий Петров, может, вовсе даже не человек, а так, одна мечта».
«Да что ж это такое!.. Ты его не слушай — болтает незнамо что».
«Нет меня. Убили, пропал без вести. У меня и похоронка есть, там прямо сказано: погиб в боях, за нашу советскую родину. Е...ть её в рот. Нет таких, и всё, и катитесь вы все к едреней фене».
XXII Путь жизни. Утрата девственности
Ноябрь или декабрь
Старуха нашла для него старые растоптанные валенки, телогрейку, треух, писатель бродил по заснеженной пустоши, возвращался к себе, топил печурку, спал, просыпался, читал вслух ветхую Библию, и зверь внимал ему, сидя на поджаром заду, щёлкал зубами, чесался, ловил блох, помалкивал. Однажды, миновав развалившуюся мельницу, перебрались по льду через речку и углубились в лес, пёс залаял, побежал, махая хвостом, провалился в сугроб, хрустнули ветки, белый пушистый убор посыпался с еловых лап, из чащи вышла снежная королева.
Вышла невысокая, присадистая, полнолицая, молодая, на вид лет сорока, в тёплом платке, из-под которого выглядывал белый платочек, в шубейке и маленьких чёрных валенках. Козёл крутился возле неё, она чесала его за ушами, приговаривая: Козлик. А тебя как, спросила она.
«Не хочешь говорить. А я и так знаю», — и пошла вперёд. Пёс выбежал на лёд. Добрели до мельницы, она сгребла ногой снег с единственной ступеньки, оставшейся от сгнившего крыльца.
«Кабы не проломилась», — пробормотала она.
Писатель опустился рядом.
Пёс осведомился, помахивая хвостом: так и будем сидеть?
«А куды нам спешить».
«Вы здесь живёте?» — спросил студент.
«Живём...»
Помолчали, женщина сидела, вытянув ноги в валенках, поправляла платок.
«Живём — хлеб жуём. Чего тебе, Козя? Домой хочешь?»
Она поглядела на белое ватное небо и широко зевнула.
«Чегой-то спать хочется. К непогоде. Потопали, милые».
По дороге разговорились: она жила в посёлке, километров за семь. Да какой там посёлок, полторы старухи. Небось, скучно тебе здесь, сказала она. Писатель ответил, что хозяева хорошие. И ещё о каких-то пустяках. Григорий Петрович говорит, в сторожке будто бы жил святой какой-то старец. — Какой еще старец, не было никакого старца. — А кто же? — Никого там не было. — Хозяин говорит, давно: сто лет назад. — Ну, это другое дело; мало ли кто жил. Вон у нас помещики жили, баре; ничего не осталось. — Якобы царь. Об Александре Первом тоже рассказывали, что он не умер в Таганроге, а скрывался в Сибири.
«Ты его больше слушай, — сказала Клавдия, — он тебе наговорит».
«Так и не пойму, кто он вообще-то?»
«Кто... — Она усмехнулась. — Никто, вот он кто».
«Они что, тебе родня?»
«Какая родня — седьмая вода на киселе».
Оттоптали снег с валенок и вошли в дом.
В тот раз ничего не было, и, кажется, прошло ещё сколько-то времени, Клава приходила несколько раз, прежде чем — прежде чем что? Впоследствии же всё выглядело так, словно совершалось в один день.
«Давай помогу, что ль», — промолвила она, вслед за Василисой вышла на кухонную половину и вернулась, неся перед собой ухват с шипящей чугунной сковородой. Хозяин, заросший, как лесной царь, восседал под образами. Клава выбежала в сени — «я сейчас» — там была другая дверь — и вернулась в платочке, из-под которого кокетливо торчала ореховая прядь, в пёстром платье с бусами на груди, с неумело накрашенными губами.
«Ишь ты, ишь ты», — проворчала старуха. Григорий Петрович смотрел на Клавдию из-под нависших бровей. Все уселись за стол. Козя, не дождавшись, когда начнут, уже хлебал что-то из миски.
«Вот это другое дело, — сказал Григорий Петрович, по-хозяйски беря со стола бутылку с бело-зелёной этикеткой, — „Карагандинская“! Караганда-то знаешь, где?»
«Не знаю».
«И не надо знать. Это даже и не Россия».
«Почему же не Россия?» — спросил студент.
«Где брала?»
«Пей, отец, и не спрашивай. Кушайте, милые».
«Снег-то какой повалил. Завалит нас всех», — сказала Клава, наклонившись к окошку.
«Ничего, откопаем тебя».
«Кушайте на здоровье...»
Несколько времени спустя хозяин объявил:
«Всё, напился, наелся. А теперь вот почитаю вам».
«Да ты уж читал...»
«Пущай послушают. Им будет полезно».
Василиса принесла толстую книгу в пожухлом чёрном переплете, мужик сдвинул в сторону тарелки, нацепил очки, послюнил палец.
Хорошо жить в честном браке, но лучше никогда не жениться.
«Это почему же?» — спросила Василиса.
«Молчать. Слушай и не перебивай».
Писатель спросил, что это за книга.
«Граф Лев Толстой. Слыхал про такого?»
«Слыхал вроде бы», — сказал писатель.
«Вот и помалкивай. „Путь жизни“ называется».
Если люди женятся, когда могут не жениться, то они делают то же, что делал бы человек, если бы падал, не споткнувшись. Если споткнулся и упал, то что же делать, а если не споткнулся, то зачем же нарочно падать? Если можешь без греха прожить целомудренно, то лучше не жениться.
«Какой же это грех — женитьба, — сказала Василиса. — Чего он там пишет! Сам небось...»
«У Толстого было тринадцать детей», — сказал студент.
«Вот. Это тебе ученый человек говорит».
«Молчать... Много вас, умников».
Губительны для доброй жизни излишества в пище, также и ещё более губительны для доброй жизни излишества половой жизни. И потому чем меньше отдаётся человек тому и другому, тем лучше для его истинно духовной жизни.
«Вот, — сказал хозяин и строго взглянул на Клавдию. — Тебя касаемо».
«Я-то тут при чём».
«А при том, что женщина — сосуд греховный».
«Какой еще сосуд».
«А вот такой». Чтение продолжалось.
Говорят, что если все люди будут целомудренны, то прекратится род человеческий. Но ведь по церковному верованию должен наступить конец света; по науке точно так же должны кончиться и жизнь человека на земле, и сама земля; почему же то, что нравственная добрая жизнь тоже приведёт к концу род человеческий, так возмущает людей?
Главное же то, что прекращение или не прекращение рода человеческого не наше дело. Дело каждого из нас одно: жить хорошо. А жить хорошо по отношению половой похоти значит стараться жить как можно более целомудренно.
Григорий Петрович вздохнул и потянулся к бутылке.
«Да уж пил, хватит с тебя», — проворчала Василиса, налила четверть стакана и подала ему. Клава поднесла пучок лука.
«По местам», — сказал хозяин, дожёвывая головку.
Вам сказано, не прелюбодействуй. А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. Слова эти не могут означать ничего другого, как только то, что, по учению Христа, человек вообще должен стремиться к полному целомудрию.
Неиспорченному человеку всегда бывает отвратительно и стыдно думать и говорить о половых сношениях. Называют одним и тем же словом любовь духовную — любовь к Богу и ближнему, и любовь плотскую мужчины к женщине или женщины к мужчине. Это большая ошибка. Нет ничего общего между этими двумя чувствами. Первое, духовная любовь к Богу и ближнему, — есть голос Бога, второе — половая любовь между мужчиной и женщиной — голос зверя.
«Вот — поняли? — Он снял очки, уложил в футляр. — Половая любовь — это, значит, когда это самое, — голос зверя! Блядство, по-нашему. Поклонишься зверю, и огню его, и чаше его. Клавушка, — сказал он неожиданно плаксивым голосом, — совсем ты меня бросила...»
Немного спустя разомлевший и подобревший хозяин сидел спиной к столу, расставив ноги в валенках и полосатых портах, с гармонью на коленях, разрумянившаяся Клава обнимала и целовала его в ухо, Козёл спал, головой на полу, разложив лапы, хозяйка полезла на полати. На столе среди тарелок с недоеденной едой, толстых гранёных рюмок, порожних бутылок горела керосиновая лампа, и снег по-прежнему мертво и густо валил за окошками. Со скрежетом растянулись половинки баяна, запели тонкие регистры, заворчали под заскорузлыми пальцами басы, студент неловко обхватил Клаву, почувствал большую грудь женщины, чашу бёдер, оба раскачивались в каком-то подобии танго, она отступила, баян развернулся. Их-э, й-эх! Йих! — Клава подрагивала, помахивала платочком, поворачивалась, поглядывая из-за плеча, мелко перебирала ногами в толстых вязаных носках, бусы подпрыгивали на её груди, двумя руками она манила к себе студента, увернулась, вновь приблизилась, старик кивал, бил ногой, выглядывал из-под свирепых бровей, как волк из кустарника, во всю ширину изогнул половинки баяна, качался вправо и влево, и вместе с баяном раскачивалась вся изба.