Юрий Невский - Железные игрушки — магнитный потолок
Если я сделал какие-то жалкие сто тысяч фото, то Владимир Николаевич написал, наверное, миллион картин. Отнесет их в местную галерею, в Союз художников, на выставку… И сидит, дремлет, как бы спит. Но большая часть его произведений хранится в «запасниках» (в бомбоубежище под Дворцом, на самом деле). Из-за этого в убежище невозможно войти, не то что спастись кому-то, если, не дай Бог, что. В основном изображает природу Подмосковья, монастыри и храмы, прекрасные, восстановленные (или оставшиеся запущенными, но все равно прекрасные) бывшие дворянские усадьбы, сохранившиеся в Мытищинском районе. Написав очередную картину, садится перед ней в нашей мастерской (я тоже работаю во Дворце, по штату положено два оформителя), и мирно засыпает. Потом вдруг проснется, глянет зорко одним глазом… схватит мастихин… Что-то подправит, уберет лишнее. Или замажет какое-то место — раз, раз! — изменит в чем-то, обновит картину мира.
Раз, раз! Так и эдак… я думаю, восклицал Господь, проводя во весь небесный холст над Байкалом карминный закат, бросая лазурь водной глади, изумрудную зелень лесов. Увиденное впервые, это поражает… своей неприбранностью? лохматостью? Но стоит присмотреться, в карминовой гуще — море сияний; оттенки неуловимы, изменчивы с каждым вздохом… за который можно только благодарить Того, Кто дал быть при сем, присутствовать.
Каждый отпуск я отправляюсь на суровые байкальские берега, иду в очередной поход. И замечаю… (невозможно же закрыть глаза на это), как людишки, пересев на мощные джипы-вездеходы, сверхбыстрые катера, вооружившись многозарядным оружием, мелкоячеистыми сетями, электронными удочками-эхолотами, пробираются все дальше, в недоступные прежде, и потому остающиеся первозданными, места. Ну и что они могут создать?
Мертвая, выжженная земля за ними.
Горы мусора, бутылок и пластика: свалка.
Иногда так и видится: пробившись на мощных моторах в заповедную глушь, компания вываливает из внедорожника (выползает на берег с супер-яхты). Души маленьких и жалких повержены в прах от развернувшихся красот. Трудно пережить все оттенки смысла, явленные на скрижалях Неба, Моря, Лесов. Однако людишки… «Ну, давай, выноси! Начнем, пожалуй…» — командует заводила, неотступно следящий за всем. И выносят мешки. Стекло водочных бутылок, пластик пивных баллонов, жесть пустых банок, бумажная рвань, мерзкая плесень одноразовой посуды… Разбрасывают вокруг себя. Выжигают живое напалмом костров. Рубят дерева.
И трудно, трудно ведь им это, как всякой человеческой душе, делать непотребное! Но продолжают из последних сил, оглушив себя водкой, чтобы уж ничего не помнить о содеянном. Ну все, нагадили, что ли? Нагадили. Уф-ф… Устало, опустошенно погружаются в свое техсредство. Смылись, испарились, растаяли в голубоватом бензиновом выхлопе.
Я знаю, когда-нибудь Художник, нахмурив брови и заметив непорядок в картине, усмехнется в бороду и — как это делает Владимир Николаевич — смахнет оранжевое пятнышко моей палатки где-то на берегу, под горой, сотрет искорку костерка подле… Чуть тронет это место чистым стронцианом, обновляя песчаную полоску у прибоя.
И я исчезну.
А возможно, зорко глянув… раз, раз! — и закрасит все человечество, расползшееся серой непотребной плесенью под чудесными закатами, у прозрачных вод, среди шумящих лесов.
Хм, Владимир Николаевич… Спрячет картину в подвал под Дворцом. Да и опять задремлет, мирно посапывая. Иногда я смотрю на него и шепчу торопливо… «Отче наш! Иже еси на небе-сех…»
Перекрестки
…Хорошо, ставлю крестик напротив вашей фамилии…
Подобно тому как поэт Цуй Гофу любовался сверканием перстней юной женщины, сидевшей на террасе Бронзовых Птиц и подводившей брови, — так за игрой закатных бликов, скользящих в лепестках модных очков компьютерной дивы напротив, я пытался угадать свою судьбу. Вот вскоре войдет посланец от императора; она тронет благовониями плечи, колени и встанет.
— Мы перезвоним вам и сообщим решение, принятое руководством. Ваш телефон?
Я представил блеск перламутра ногтей, когда своими пальчиками фарфоровой принцессы она задумчиво утопит телефонные кнопочки в черном пруду японского аппарата… Наши голоса непостижимым образом сольются в эфире.
— К сожалению, у меня нет телефона. Но можно…
Поправив очки, она бросила отрывистую команду: «Пейджер? Факс?!»
— Нет, нет… конечно же. Лучше посланец с пакетом. В пору белой росы он постучит в калитку моего дворика, где все лето не скашиваю траву и, сидя на пороге с чашкой чая (я заварю его из тех листочков, что сорвал с куста в монастыре на горе Омэй), мы будем любоваться самыми колдовскими пейзажами из тех, что придумывает осень. А затем, не спеша, подпоясавшись и подвязав гэта, отправимся во дворец к императору.
Человек внушительной комплекции по имени Сик Юрити (имя вписано в белый пластик карточки, приколотой к лацкану пиджака) вежливо проводил меня к двери на улицу, как бы невзначай убрав пылинку с моего плеча… отчего я почувствовал железную хватку его натренированных рук.
Опять неудача!
Этим летом подобную железную хватку я все жестче ощущал на горле; город не принимал меня. Блуждания по фирмам и офисам в поисках работы становились все бессмысленнее и неопределеннее, телефонные звонки зависали в пустоте, назначенные встречи срывались, обещания оказывались пустыми и ложными.
Снимая комнату в общежитии, я возвращался к вечеру, падал на убогую койку, не зная, как жить дальше… Но известно, всегда находится некто Добрый, знающий, что начать следует с пары-тройки бутылок пива, а дальше — как повезет. Я пил водку из надтреснутой чашки «хуаньча», сметая с грязного стола лоскутом шелка, сотканного в Хуашинь, расплодившихся Сик Юрити, луковую шелуху и рыбьи хвосты, вперемешку с небесно-голубыми осколками разбившейся вазы из Нисинь, драгоценными лепестками чая из монастыря на горе Омэй, пожухлыми листами переводов китайских поэтов, не принятыми ни в одном издательстве. В отличие от Су Цзиня из «Восьми благочестивых пьяниц», который никогда не выпивал перед статуей Будды (но если начинал пить за стенами монастыря, то возвращался не иначе как на плечах милосердного прохожего), вскоре я перестал покидать ставшие до ужаса привычными стены общежития… Казалось, весь мир за ними оклеен такими же обоями темно-бордового цвета, как и моя комната.
.. Такого мучительно-похмельного утра у меня еще не было. Я слышал стук на рассвете: несколько хлестких, каких-то по-особому лихих ударов — раз за разом. Так могильные мужики забивают последние гвозди, давая понять, что дело сделано. Да, измученное сердце мое известило, что если немедленно не уберусь из мышеловки города… следующего раза не будет. Нужно непременно вырваться отсюда, решил я.
Сделать это оказалось легко… то есть, просто невыносимо легко! Контролеры прощально махали мне с задней площадки уходящих трамваев; предъявление в метро справки о том, что я ребенок из многодетной семьи и имею право на бесплатный проезд, окончилось позорным изгнанием; инквизиторы железных дорог пытали меня каверзными вопросами, на которые я не знал ответа… Нет, не к неведомой цели я стремился, а взяв перед тем карту области на лотке уличного торговца, поставил в памяти приметный крестик там, где понравившаяся излучина реки близко подходила к далекой от города платформе с ничего не говорящим мне названием. Все же милосердные ревизоры (мы нашли друг друга, как и безызвестные прохожие в случае с Су Цзинь) разрешили достоять в тамбуре, и то «в последний раз» (будто предрекая Конец Света). Я вышел из электрички, дошел до реки и лег у тихой заводи, скрытой кустами. День выдался на редкость прозрачным. Облака, игра солнечных бликов на воде, ветерок, перебирающий листву, плеск речных струй.
Повернув голову, увидел зацепившийся за травинку и повисший крохотный крестик. Детский какой-то, совсем простой, суровая нитка терялась в траве. Я лежал на спине, видел его необычно: стебли трав уже готовы поглотить, обступив гигантским непроходимым лесом. Крестик же, будто потерпевший крушение самолетик… чуть стертая грань отразила блеск дня, привлекла искоркой мое внимание. Да чей же крестик, кто потерял или забыл, сняв перед купанием? Воображение нарисовало светловолосого ребенка, ведь вещи хранят образ своего обладателя. Или он принадлежал прекрасной купальщице, что беззаботно скинув его заодно с рубашкой, не заметив, видно, — входила в воду, плыла вспыхивающей дорожкой закатного солнца, рассекая прохладное пространство реки жарким от июльского дня, медовым от аромата трав, телом. Возможно, илистая полоска берега еще хранит след ее ступни… В моей ладони крестик был понятной на этот раз, маленькой моделью мира, схождением координат реальности и вымысла, а я находился в той точке, где среди вольного неба, деревьев, воды и трав, символ страданий не был так явственен в этой, всего лишь малой, латунной форме. Четыре пути неисповедимых лежало в разные стороны света. Крестик повесил на видное место, ветку близкого куста боярышника, тем самым обратив его в христианство.