Ольга Токарчук - Дом дневной, дом ночной
КТО НАПИСАЛ ЖИТИЕ СВЯТОЙ И КАК ОБО ВСЕМ УЗНАЛ
Итак, Пасхалис остался в монастыре у сестер-бенедиктинок, чтобы составить жизнеописание их тайной покровительницы, известной под четырьмя разными именами. Он получил отдельную келью в хозяйственной постройке, стоящей поодаль от самого монастыря. Келья была просторная, удобная и теплая, с высоким окном, которое на ночь закрывалось деревянными ставнями; там стоял широкий, тяжелый пюпитр, предназначенный для письма, с выемкой для чернильницы. Окно выходило на юг, поэтому, едва уплыли зимние тучи, в келье поселилась большая полоса света, которую оживляли летающие пылинки и суетливые непоседы-мухи. Как только Пасхалис замерзал у пюпитра, он вставал и грел в лучах солнца свое озябшее тело. Он видел тогда гряду отлогих гор, и ему казалось, что они колышутся в неприметном для людей танце. В скором времени он уже знал каждый излом этого необычного горизонта, каждую долину, каждую возвышенность.
Дважды в день монахини оставляли ему под дверью еду — хлеб и отварные овощи, а в воскресенье и по праздникам — вино. Раз в два-три дня его посещала мать-настоятельница. «Спрашивали о тебе, — сказала она в самом начале, когда он еще не знал, как приступить к своей работе. — Спрашивали, а я им ответила, что ты ушел один. Тогда они решили, что с тобой стряслась какая-нибудь беда, может, напали волки, а я им в ответ, что волков здесь уже с давних пор никто не видел и что ты, наверное, убежал, ушел в горы…». «А зачем вы, матушка, так сказали?» — удивился Пасхалис. «Я бы предпочла, чтобы ты убежал и нарушил обеты, чем видеть, как ты лежишь мертвый, окровавленный на земле». «Я не знаю, как мне начать», — пожаловался инок. Настоятельница указала ему на лежащую на пюпитре небольшую книгу. «Ты должен сначала внимательно все прочитать, и тогда узнаешь ту, которая это написала. Ты должен читать столь долго, пока не увидишь во всех подробностях, как она выглядела, как двигалась, каким говорила голосом. Тогда тебе будет легче понять, что чувствует человек, написавший нечто подобное, и что испытывает человек, который читает это сейчас, иначе говоря, ты».
Поэтому Пасхалис начал с чтения. Вначале оно показалось ему скучным, и он мало что понимал, поскольку не был силен в латыни. Скоро, однако, к своей радости обнаружил, что и у святой латынь оставляла желать лучшего — как изюминки в сдобных булочках, в тексте попадались чешские, немецкие и польские слова. Но потом он начал постепенно постигать, что написанное Кюммернис проникнуто тем же сильным желанием, которое он сам носил в себе — стать кем-то другим, не тем, кем являешься, и это подымало дух.
Книга была странная, потому что читать ее следовало сразу с двух сторон. С одной стороны она называлась «Hilaria», а стоило ее открыть с конца — там было другое название — «Tristia». То есть «Радости» и «Печали». В середине книги между двумя частями оказалось несколько страниц, исписанных чернилами другого цвета. Эта часть называлась «Наставления к молитве».
Была также и иная причина, мешавшая Пасхалису сосредоточиться, — его отвлекала жизнь женщин за стенами кельи. Иногда он слышал их голоса и постукивание сандалий. Как только приближалось время трапезы, он вставал у двери и ждал, чтобы легкий удар посуды о пол известил его о том, что за дверью находится женщина. Однако он ни разу не осмелился в ту минуту отворить дверь. Из своей кельи он выходил только ночью, когда отголоски жизни в монастыре замирали. Это ему позволялось. Он мог пройти одним дозволенным ему маршрутом — из кельи в часовенку с образом распятой Кюммернис. И в конце концов обнаженные светлые груди святой девы стали пробуждать в нем греховные помыслы. Он страстно желал уткнуться в них лицом. Мечтал также иногда о чем-то еще более волнующем, о чем-то, имеющем связь с Целестином, что заведомо было греховно и запретно, и он проверял эти желания на себе, прижимаясь к колючему одеялу и щупая свое нерешительное тело.
В «Hilaria» первый фрагмент, который привлек его внимание, был таким:
«Я могла бы лечь на землю, раскинуть руки и ноги и ждать так, пока Твое небо нальется солнцем и ниспадет на меня, и прижмется нежно к моему животу и груди».
Именно так он ее и увидел в первый раз. Она лежала на пологом склоне горы, за монастырем, на траве среди ярко цветущего осота, от которого у Пасхалиса резало глаза. Он вымарал эти цветы с той картины. Теперь ее окружала зеленая трава и огромное чистое небо. Ее тело было похоже на небольшой крест, поставленный на склоне горы, как знак, призывающий: «смотри сюда, сюда!» Низом, по шоссе, идут люди, погоняя коров, бегут собаки, какой-то мужчина вдруг заливается смехом, позвякивают колокольчики на шеях у овец, неприятно шерстит кожу; чуть выше шагает браконьер с подстреленным зайцем, машет кому-то рукой, дым из труб тянется к небу, птицы летят на запад. Все это видит Пасхалис.
Прильнуть бы к кому-нибудь, безмятежно лежащему на земле с распростертыми руками и ногами, навалиться бы на это тело всей своей тяжестью, упасть, слиться с этим телом… И что же потом? Пасхалис не знал. И он по ночам сворачивал одеяло в длинный валик, клал его на землю и представлял себе, что под ним женское тело, наполненное до краев теплом, мягкое и вместе с тем плотное, подвижное и живое. Осторожно ложился сверху, его дыхание становилось стесненным и прерывистым, как будто вдруг перестало хватать воздуха, он лежал и не испытывал облегчения. Единственное, что приходило ему в голову: пригвоздить это тело к земле. Позже, лежа на кровати и успокаивая дыхание, он думал об отце Кюммернис — тот, должно быть, испытывал такие же чувства.
«Что за бред, — возмутилась на следующий день настоятельница, а Пасхалис устыдился, что отважился ей в этом признаться. — Я не за тем дала тебе кров и хлеб, чтобы ты вымышлял такие вещи. Если ты голоден — ешь. Если чувствуешь себя одиноким — молись. Ты постиг уже наставления к молитве?»
Да, он читал их, но они показались ему невразумительными. Что значит ни о чем не думать, размышлял он. Как можно не думать ни о чем. Инок вставал у окна в полосе света и анализировал свои мысли. Они казались вездесущими, давали пояснения к пейзажам, которые подмечал глаз за окном; повторяли: о, туча, деревья, горы; о, какую тень они бросают на зеленые горные луга. А когда он закрывал глаза, чтобы отрешиться от этих видов, его мысли менялись, но по-прежнему оставались при нем: я голоден — не подошло ли время трапезы — что там за звуки слышатся сверху — не бежит ли кто — и что это за высокая монахиня — которая по вечерам доит коров. Или же всплывали разные образы: внимательное лицо настоятельницы, усики над ее верхней губой, большие пальцы, торчащие из сандалий, завеса перед образом Кюммернис, тело на кресте, дохлая муха в святой воде. Как же можно не думать?
Порой Пасхалис чувствовал себя в келье, как в заточении. Его ноги нуждались в движении. Он с грустью поглядывал на горы за окном. Тосковал по белу свету. Сожалел о том, что не видел ни городов, ни увешанных картинами дворцовых стен, ни храмов, которые якобы доставали до самого неба. Где-то далеко на юге был Папа Римский, который совещался в это время с синодом, как спасать мир от лютеран. Пасхалис мысленно рисовал этот мир — он был прекрасен, как на картине, которую он часами рассматривал в том монастыре. Горный спокойный ландшафт, в долинах замки из песчаника, реки, по которым плывут небольшие лодки, пятна распаханных полей, рядом опрятно одетые крестьяне, мельница, нищий, собаки. А прямо перед глазами не Богоматерь с младенцем сидит, а Папа Римский, большой серьезный мужчина, чем-то похожий на Целестина или на епископа из Глаца. В голове понтифика рождаются мысли и слова. Ангелы написали их на развевающихся лентах и держат теперь над его головой.
Рука монаха в полдень всегда слабеет, мысли останавливаются на лету и повисают лентами в пасхалисовой келье. Нет в них ни склада, ни лада, слова высыпаются из своей формы и пылью опадают на землю. Полуденный демон вызывает у монаха ощущение, будто жизнь замедляется, а солнце не движется. Пасхалис упирается взглядом в одну точку, он и сам не знает в какую. Намеченная работа превращается в висящий над головой камень, тяготеющий над всем миром. Искушение прекратить работу, внезапная всеобъемлющая пустота, скука, созвучная стрекотанию сверчков. «Anxietas cordis quae infestast anachoretas et vagos in solitudine monachos»[9], читает Пасхалис и знает, что совершает грех, что грешит не делом, а отказом от какого бы то ни было действия. Единственным спасением может быть бегство.
Пасхалис полагал, что, если он останется в монастыре, сестры отнесутся к нему как к ровне, облачат в монастырское платье, допустят к своему столу и в свою жизнь. А они заперли его в келье и обходились с ним так, словно бы его здесь не было. Велели описать жизнь женщины, которую он не знал, и изучить ее сочинения, которых он не понимал. Я должен писать историю Кюммернис. А кто напишет мою, думал он. Поэтому, когда мать-настоятельница пришла к нему в следующий раз, монах сказал ей, что отказывается. Что хочет пойти в Рим и попросить Папу, чтобы тот признал его женщиной. И только после этого вернется сюда как полноправная монахиня. Настоятельница заморгала и ничего не ответила. Он приложился губами к ее руке. «Ну что ж, хорошо, — произнесла она. — Я скажу, почему позволила тебе остаться. Когда я увидела тебя в первый раз, ты мне напомнил олененка, маленького раненого олененка. Но маленькие оленята со временем вырастают в сильных оленей. В тот день, когда ты попросил разрешения остаться здесь, я помолилась Кюммернис, ибо не знала, как поступить. И мне приснился сон, а я редко вижу сны. Мне приснился прекрасный барельеф из слоновой кости, изображающий двух животных — оленя и льва. Олень поедал льва. Заглотнул уже его голову». Монахиня умолкла и выжидающе посматривала на Пасхалиса. «Ну и что было дальше?» — спросил он. «Ничего, это уже все». — «И что это значит?» Она пожала плечами. «Я не знаю, что это значит, знаю только, что подобные сны бывают нечасто. Ты должен остаться, написать историю святой и отправиться с написанным к епископу в Глац, а потом и к самому Папе в Рим, чтобы он канонизировал Кюммернис».