Жан-Франсуа Дюваль - В тот год я выучил английский
83
На обратном пути, около полуночи, мы пошли пешком за лодочную станцию, земля на тропинке была влажная, под темными ивами журчала вода, чувствовался аромат ночи. Конечно же, The Far East…[145]
В какой-то момент мы оказались в заброшенном саду, где между фруктовых деревьев обнаружили качели, раскачиваясь, как маленькие дети, мы моментально вошли в ритм. Мы высоко поднимались, летя навстречу друг друг, а затем головокружительно опускались к земле, наши ноги были напряжены, на ней была черная юбка, и при каждом взлете я замечал белый отблеск ее тела, ее бедер. «The Far East… Nothing wrong with illusion[146], пока ты в них веришь», — за несколько дней до этого сказал мне Майк. Именно, пока ты в них веришь. Жизнь — это взаимодействие иллюзий, умение их сдерживать и принимать только то, чем они являются.
Я сказал, что если она замерзла и хочет согреться, то у меня в кармане, как у хорошего матроса, есть фляжка виски. В то время я редко путешествовал без нее, она до сих пор стоит у меня перед глазами: в форме полумесяца, из синтетического материала, фляжка была прочной, готовой ко всем жизненным испытаниям, обтянутая и защищенная кожаным чехлом. Я регулярно пополнял флягу (в основном «Джонни Уокером»). Фляжка долгие годы сопровождала меня в славных путешествиях, до тех пор пока донышко не начало незаметно протекать, и это после всей нашей дружбы, после жизни, которую мы вместе прожили, я не стал искать ей замену, впрочем, так ничего никогда не заменял с того времени.
84
В конце концов мы нашли то, что нам было нужно в баре Университетского центра: шахматы и две бутылки кока-колы, с которыми мы поднялись на второй этаж. Мы расставили фигуры на доске, и я сказал, что хочу знать, до какой степени она меня любит, первым начал игру, передвинув пешку вперед, и добавил:
— During those three days in London with Franz and you parents, did you tell him just once that you loved him?[147]
Мэйбилин молчала.
— По крайней мере, ты помнишь, целовалась ли ты с ним?
Я убеждал, что мое к ней отношение не изменится в зависимости от ее ответа.
Она сказала, что они целовались.
— You’re a bitch[148].
— Непонятно, кто — главный герой, — заметила Мэйбилин с огромным вопросом в голосе. Ее голос немножко дрожал. Возможно, она даже собиралась заплакать?
Непонятно, кто главный герой? Я рассказал всю эту историю для того, чтобы главным героем стал Франц.
Что она имела в виду? Все было непонятно и при этом абсолютно ясно.
Мэйбилин объясняла, что она принимала мой французский характер. Как сам французский язык, легкий, неглубокий, он позволял поверхностно смотреть на вещи. Немецкий же язык тяжелый и глубокий. Что непростительно по-немецки, может быть вполне допустимо по-французски. И поэтому… Я опрокинул шахматную доску: король, королева, ладьи, кони катались по столу, по кафельному полу.
Я спросил у Мэйбилин:
— А тебе на моем месте не было бы больно и плохо, ты бы не злилась, я бы не вызывал у тебя отвращение? Wouldn’t you be sick and tired? Да, именно боль и отвращение?
— Да.
Мэйбилин ответила, что согласна с моими упреками, а мне осталось сказать, что все кончено.
— Тебе остается сказать, что все кончено, — повторила она.
— Все кончено… Я в отчаянии.
Я встал, надел пиджак и накинул на плечи шарф.
Она заметила:
— У тебя это хорошо получилось.
Мэйбилин произнесла это улыбаясь. Я не мог тоже не улыбнуться.
85
А может, все было по-другому
— Все кончено… Я в отчаянии.
Я встал, надел пиджак и накинул на плечи шарф.
Она заметила:
— У тебя это хорошо получилось.
Мэйбилин произнесла это улыбаясь. Я не мог тоже не улыбнуться.
Мы вместе спустились по лестнице, огромное зеркало, которое ждало нас внизу, отражало нас в полный рост. Я улыбался, удивляясь, что не знаю, почему улыбаюсь. На улице я держал зонтик над нашими неподвижными фигурами, затем я обнял ее, и она заплакала.
— Но ты же знаешь, что я тебя люблю, — прошептала она.
Это звучало как бесконечный упрек. Мэйбилин сказала, что мне нравится быть с ней жестоким. So mean.
— Почему, почему ты так жесток? Тебе это нравится!
Я ответил: «That’s not true[149], но мне по-настоящему хочется ударить тебя».
Она залилась слезами, прижавшись ко мне. Шел дождь, улица была мокрой и скользкой, мимо проезжало такси, я его остановил. Я посадил ее внутрь и сел рядом. Я спросил, неужели ей еще больно оттого, что у меня сорвалось, что по-настоящему хочу ее ударить. Мэйбилин ответила «нет», а я спросил, зачем она сказала «нет», если на самом деле ей больно. У нее появилась жалкая улыбка. Мэйбилин думала, что я все это сделал нарочно, чтобы ранить ее, и что мне будет приятно услышать that is was still hurting[150].
86
На следующий день я встретил Мэйбилин между «Кенко» и автобусной остановкой. Она ждала 110-й автобус, чтобы отправиться в Ньюмаркет. Рядом с ней стоял тип, я его узнал, так как на нем был только один ботинок, — нищий, которому я давно, еще в начале моего пребывания в Кембридже, в порыве радости дал десять фунтов, но он на них так и не купил себе второй башмак. Мэйбилин спросила, что мне нужно. Я сказал, что не хочу любить никого, кроме нее, что в моей голове звучит песня группы The Platters «Only you». Либо она, либо никого. И к тому же я, как и она, жду автобус до Ньюмаркета. Она слегка улыбнулась и произнесла, что со всеми этими вещами у меня вид «отца семейства» — сейчас очень трудно вспомнить, какие именно вещи у меня были (ранец? бинокль? зонтик? пальто, перекинутое через руку?). Я вместе с ней вошел в автобус, сел рядом, но, как только захотел открыть рот, Мэйбилин перебила меня поцелуем, прошептав, что будет так делать всегда, когда я буду «злым».
— Don’t you know I’ll miss you?[151] — спросила она, намекая на будущее, как будто оно уже наступило. Знал ли я, что мне будет ее так не хватать? Что я должен был ей ответить?
В Ньюмаркете мы вышли из автобуса, пересекли парк, покрытый свежей зеленью, и вышли к ипподрому — с 1622 года Ньюмаркет известен своими скачками, the Newmarket flat racing! Мы заплатили, чтобы войти внутрь, купили по апельсиновому соку и поднялись по ступенькам на трибуну. Ни она, ни я ни разу не были на скачках. Для нас обоих это был новый опыт, мне больше всего нравилось, что рядом с Мэйбилин все было новым: сама жизнь, как новое испытание, каждый ее поцелуй. Я не был согласен с Тимом: попробовав целоваться, ты испытываешь вкус всех поцелуев, однажды, занявшись любовью или прожив один день, ты сразу все понимаешь и можешь приступать познавать новое. Мы смотрели, как люди были увлечены скачками. Я поставил два фунта на лошадь по кличке Рубикон, просто положившись на удачу. Чтобы выиграть, удача значит не меньше, чем все остальное. Мэйбилин купила швепс, а я пиво. Затем мы снова уселись на ступеньки, ожидая, когда на старте появится Рубикон. Так как Мэйбилин смотрела на меня в профиль, она снова завела разговор о носах — форме, изгибе, связи со лбом, обо всей этой геометрии с циркулями, измерениями и углами… Она превращалась, как минимум, в палеоантрополога, я даже представлял, как она вышагивает по африканскому Рифту. Выстрел заставил нас подпрыгнуть, мы увидели, как лошади стартовали с пол-оборота, наше возбуждение было сумасшедшим, мы даже не предполагали, что способны на такое. Рубикон, казалось, мчался в пустоту, топтался на одном месте, нам почему-то было стыдно за него, мы были уверены, что наши подбадривающие крики и неистовость толпы позади нас должны ему помочь выправить положение, но Рубикон все равно продолжал плестись в хвосте, и мы потеряли два фунта. Когда ехали обратно, в автобусе я напомнил Мэйбилин, что через месяц ухожу в армию. Будет ли она меня любить, если я не стану капитаном, капитан-лейтенантом или командиром дивизиона? А еще я спросил, какие письма мы будем писать друг другу, когда больше не будем видеться, когда, через несколько дней покинув Кембридж, мы разъедемся в разные стороны. Какие? Это был опасный вопрос. «В интонации как раз и заключается все различие», — подумал я. Иногда, вопреки своей воле, ты меняешь тон, даже если этого не хочешь.
— Ты хочешь сказать, что в твоих письмах будет сквозить горечь?
— Да, горький вкус лимона. Кислый. Понимаешь, со мной не будет твоих поцелуев, чтобы это исправить?
87
В этот момент в автобусе мне больше всего нравился ее конский хвост, Мэйбилин зачесывала так волосы после того, как мы ездили в Мэдингли, все последние дни она носила конский хвост, как будто уже пыталась измениться, предвосхищая свой отъезд. Ее прическа заранее говорила мне о переменах. Этот хвост уже повернулся в будущее, забавно пританцовывая, он делал вокруг головы маленькие движения, еле уловимые взмахи в разные стороны. Многие девушки делают конский хвост, чтобы сводить ребят с ума. Казалось, что ее хвост изящно следовал за головой, но на самом деле все было наоборот. Конский хвост предвещал перемены в самой Мэйбилин, и я грустно подумал, что люблю ее даже с этим хвостом, если еще не сильнее. Конский хвост гарцевал на затылке, разлетаясь тонкими стрелами на голубом свитере.