Олдос Хаксли - В дороге
Со своей стороны, Альберти заимствовал у римлян фундаментальную концепцию архитектуры тяжелых материалов и до тонкостей усовершенствовал ее, приспособив к требованиям христианства. На мой взгляд, он был лучше и честнее Брунеллески. Лично мне нравится массивность и солидность в архитектуре. Другие, насколько мне известно, предпочитают линии и свет и оценивают интерьер Сан-Лоренцо выше интерьера Сант-Андреа, а часовню Пацци — выше храма Святого Франциска в Римини. Нам с ними не сойтись во мнениях. Те, кто занимается визуальными искусствами, тем более те, кто оценивает их, должны иметь чувство формы. Поклонники чистых линий и поклонники массы и объема стоят по разные стороны эстетического барьера. Одному художнику или любителю искусства нравятся солидность и основательность, другого волнуют арабески на плоской поверхности. Эти формальные предпочтения могут завести невесть куда. Из-за любви к трехмерной массе художник вынужден выйти за пределы живописи; пример тому — Микеланджело. Скульпторы же, всему остальному предпочитающие линию, перестают быть скульпторами, а их творения становятся просто плоскими декоративными композициями в камне или металле: они не имеют глубины, и смотреть на них нужно с одной-единственной точки зрения; пример — знаменитая Диана, приписываемая Гужону[34] (но вероятнее всего, созданная Бенвенуто Челлини). Подобно тому, как живописцы не должны слишком любить объемность, скульпторы не должны любить плоскость, поэтому, думается мне, и архитектор не должен превыше всего интересоваться линиями. Архитектура в руках любителя линий становится чересчур изящной, чересчур тонкой и элегантной, как в творениях Брунеллески. Психоаналитики, которые прослеживают корни интереса к искусству до детской любви к экскрементам, несомненно, могут предложить простое, фекальное объяснение разнообразию наших эстетических вкусов. Один любит тяжелые формы, другой — линии: объяснение с позиций копрофилии столь очевидно, что я позволю себе не приводить его. Удовлетворюсь цитатой из работ доктора Эрнеста Джонса, объясняющей, почему поклонение тяжелым формам должно быть соотнесено в большинстве случаев с нравственным идеалом — короче говоря, почему искусство часто бывает религиозным. «Религия, — пишет доктор Джонс, — всегда так или иначе использовала искусство и должна делать это по причине того, что кровосмесительные желания конструируют фантазии из материала, предоставляемого бессознательной памятью о детской копрофилии; в этом суть фразы: «Искусство — прислуга Религии»». Прекрасные слова! Жаль, они не были написаны тридцатью годами раньше. Я бы с удовольствием почитал комментарий Толстого в статье «Что такое искусство?» на тему этой самой свежей и лучшей из эстетических теорий.
Конксолюс
Знать то, что знают все, например: Вергилий написал «Энеиду», а сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов, — скучно и ничем не примечательно. Если хотите без труда заработать репутацию образованного человека, лучше не заниматься скучным и глупым познанием того, что всем известно, а сосредоточить внимание на том, что никому не ведомо. Вместо того чтобы цитировать Вергилия, цитируйте Сидония Аполлинария и громко выражайте свое презрение тем, кто предпочитает придворного поэта императора Августа поэту, восхвалявшему Авита, Майориана и Анфемия. Когда в беседе речь заходит о «Джейн Эйр» или «Грозовом перевале» (которых вы, естественно, не читали), скажите, что вы предпочитаете «Владелицу Уайлдфилл-холла». Когда хвалят Донна, фыркните и посоветуйте тому, кто посмел это делать, почитать Гонгору. При упоминании Рафаэля сделайте вид, будто вас тошнит (хотя вы никогда не бывали в Ватикане), и заявите, что, по вашему мнению, только Рафаэль Менгсес из Санкт-Петербурга писал сносные картины. Таким образом вы приобретете репутацию человека недюжинных познаний и изысканного вкуса. Однако ничего похожего о вас не скажут, если вы проговоритесь, будто знаете нашего родного Диккенса, читали Библию и английских классиков, а также Евклида и Горация. Чем вы, в таком случае, будете отличаться от всех остальных?
Ужасные провалы в моем собственном образовании заставляли меня на протяжении журналистской карьеры прибегать к подобной тактике. Я легко писал о забытом и малоизвестном, чтобы не выдать свое невежество в том, что касается современной литературы и классиков. Профессия литературного критика не вдохновляет говорить правду. Все способствует тому, чтобы он стал шарлатаном. У него не хватает времени, чтобы читать регулярно или целенаправленно; в то же время рецензирование знакомит его с массой обрывочной информации. Он производил бы впечатление человека необыкновенно образованного, если бы выплескивал в своих статьях все, что ему известно, с легкостью и уверенностью, предполагающей, будто каждый пустячок на самом деле бескрайний континент его космических познаний. Кстати, необходимость производить впечатление начитанности побуждает его всеми силами изображать оригинальность. Странно ли, что, зная пять строчек Вергилия и пять строчек Аполлинария, он предпочитает цитировать последнего? Или, ничего не зная из Вергилия, он преподносит свое невежество как достоинство и дает понять, что лучшие умы теперь, забросив Марона, услаждают себя Сидонием.
В монастыре Субьяко, находящемся поблизости от Тиволи, среди многих прекрасных и исторически ценных вещей есть несколько фресок мастера тринадцатого века, не известного никому, кроме автора сих строк. Звали его Конксолюсом. Имя великолепное, лучше не придумаешь. Такое имя, роскошное и немного странное, необычное (насколько мне известно, уникальное) и легко запоминаемое, должен носить великий человек. Конксолюс: это сочетание звуков вызывает у образованного человека легкое смущение, будто оно должно быть ему знакомо. Битва? Религиозная философия? Ересь? Что же? После мучительных минут неизвестности (пока еще неясно, откроет ли собеседник тайну или придется сознаться в своем невежестве) образованный человек, узнав, что Конксолюс был художником, с азартом включается в игру. «Чудесный художник!» — восторженно восклицает он.
Во мне еще не совсем умер старый журналист, и я хорошо знаю образованных людей. Искушение мое было велико. Я представлю Конксолюса почтенному собранию и, превознося этого художника, сделаюсь видным художественным критиком. Никаких усилий! Всего каких-нибудь три галлона бензина, десять франков на открытки и чаевые, отличный ланч с форелью в Тиволи — и я стану настоящим знатоком данной темы, и за мной утвердится репутация Kunstforscher. Никаких утомительных походов по музеям в поисках второстепенных работ мастера, никаких чтений длинных немецких монографий. Всего одно приятное путешествие к истокам Анио, сорок минут пешком в гору, потом небольшая прогулка вокруг первого места отшельничества Святого Бенедикта — и всё. Затем я возвращаюсь в Лондон, пишу о художнике статьи, возможно, выпускаю небольшую книжку с красивыми репродукциями. А когда в образованном обществе заходит разговор о Дуччо или Симоне Мартини, я улыбаюсь с чувством превосходства. «Они хороши, это правда. Но однажды увидев Конксолюса…» И дальше я начинаю распространяться о его достоинствах, каковые можно ощутить и даже обонять, о том, как он смело работает с четвертым измерением, о его уникально искусном использовании repoussoirs[35], о поразительном мастерстве колориста, благодаря которому он пишет плоть двумя тонами охры, грязно-розовым и зеленым, как гусиная кожа. Мне внимают напряженно и жадно (и с трепетом, потому что все, кто бывает в образованном обществе, боятся, как бы их не обошли в интеллектуальной гонке). И мои слушатели покинут меня в победном сознании, что обрели нечто, возвышающее их над соперниками, что получили информацию, доступную лишь избранным, что разум их теперь облачен в новомодный наряд, только что из Парижа (естественно, я дал понять, будто Дерен и Матисс со мной совершенно согласны); и с этого дня во всех знаменитых гостиных, от Юстона до края земли, имя Конксолюса вместе с моим будут звучать crescendo, со все большим восхищением.
Искушение было велико, однако я героически с ним боролся и в конце концов победил. Я решил, что не буду манипулировать правдой ради чьей-то репутации, как бы мне ни хотелось утвердиться в качестве критика со своим взглядом на предмет. А правда заключалась в том, увы, что наш уникальный Конксолюс на самом деле ничем не примечательный художник. Он, правда, умело владел кистью, но не более того. Главное его достоинство в том, что он жил в тринадцатом веке и работал в характерном стиле своей эпохи. Он писал в декадентской византийской манере, которую мы неправильно называем «примитивной» и считаем отсталой для Флоренции шестнадцатого века, в то время как она существовала в шестом веке в Равенне и была тогда прогрессивной. В этом, повторяю, состоит главное достоинство Конксолюса — во всяком случае, для нас. Еще сто лет назад его примитивность не вызвала бы ничего, кроме жалости и смеха. Теперь все изменилось, причем настолько, что многие молодые люди, не желающие прослыть старомодными, взирают на картины, точно воспроизводящие действительность, с подозрением и a priori с насмешкой, если только какой-нибудь авторитетный эстет не признал их «химически чистыми». Им не нужна природная красота в искусстве. Тщательно написанный портрет красивой женщины для них не более чем «коробка шоколаду», а прекрасный пейзаж — просто поэзия. Если произведение искусства производит впечатление, если трогает с первого взгляда, тогда оно уж точно не заслуживает внимания с точки зрения этих людей. Та же самая доктрина, применительно к музыке, привела к «восхищению» Бахом, даже Бахом в его самых механистических и бездушных творениях, в ущерб Бетховену. Она привела к сухому «классическому» исполнению Моцарта: считается, что его музыка не волнует слушателя, ведь в ней нет вульгарной эмоциональности, как у Вагнера. Она привела к появлению шумных, как паровой двигатель, похожих на органные, пьес Генделя и бездушного грохота Палестрины. А смешной юноша, настроенный против сентиментальности и плаксивости, характеризующих, по его мнению, поздневикторианскую эпоху, остается равнодушным к подобным произведениям, хотя есть все основания аплодировать мастерству их авторов. То же самое в живописи. Чем грязнее колорит, чем больше искажены фигуры, тем «выше» искусство. Сотни молодых художников, даже если могут, не осмеливаются писать реалистично и с душой из страха потерять внимание молодых знатоков — своих покровителей. Правда, настоящие художники пишут хорошо и изображают все, что хотят, каким бы банальным это ни считалось; плохие же художники пишут плохо в любых обстоятельствах. Не стоит огорчаться, если посредственные молодые живописцы предпочитают веселью, реализму и очарованию бесформенность и тусклые краски. Не так уж важно, что им нравится делать. Люди порой получают удовольствие даже от творений весьма посредственных художников прошлого, когда те старались как можно лучше подражать природе и представлять различные сюжеты. Так появились точные изображения великолепных объектов, созданные кистью на холсте документы и комментарии, забавные истории и замечания о жизни. Пусть это не великое искусство, но, по крайней мере, оно ценно и имеет не только эстетическое значение. Стремясь к мифическому идеалу чистой эстетики, в жертву которому принесено все, кроме формы, молодой бездарный художник сегодняшнего дня дарит нам одну лишь скуку. Его картины не хороши, но они не только не хороши — они не напоминают нам ни о каких приятных вещах; они не станут ни документами эпохи, ни комментариями, ни о чем нам не расскажут. Короче говоря, в них нет ничего, за что их стоило бы похвалить. Не доставляя нам радости, второразрядный художник (если он желает быть «авангардистом») становится невыносимым занудой.