Андрей Дмитриев - Дорога обратно (сборник)
— Много проиграл? — спросила Елизавета без особого интереса.
— Шесть сотен копеек, — ответил Воскобоев и пошел на кухню, бросив на ходу: — Корми.
Вяло ковыряя ложкой в гречневой каше, он слушал, как старательно Елизавета гремит чайником; звук этот оскорблял Воскобоева, и он уже не жалел жену, но зло недоумевал, к чему она здесь, в хновской ночи, где не должно быть никого, кроме него самого и его несчастья. Устав неметь от тяжелого, неприязненного взгляда мужа, Елизавета взбунтовалась — изо всех сил шарахнула чайником о стену, расплескав кипяток и разбив плитку кафеля. На этом бунт иссяк. Она выбежала из кухни, бросила на пол комнаты мокрую плащ-палатку мужа и улеглась на нее, тихо плача, вдыхая запах линолеума и мокрого брезента.
И тогда Воскобоев пришел к ней. Опустившись на краешек плащ-палатки и с минуту помолчав, он вдруг принялся торопливо и подробно высказывать свои соображения о предстоящем застолье: кого позвать, кто сам придет, сколько купить водки, если учесть, что четверо вовсе не пьют, другие, есть и такие, предпочитают крепленое вино, а полковник Живихин — тот давно зациклился на коньяке, но главное, чем кормить, где достать такую прорву мяса; конечно, и рыбу можно сделать на уровне европейских стандартов, например, запечь… Тут Елизавета перебила мужа, стала соглашаться с ним во всем и успокаивать насчет рыбы. Разумеется, она запечет рыбу, да и по поводу мяса расстраиваться не нужно: Живихина нужно расшевелить. Он охотник, и пусть еще не сезон, но ведь есть же у него знакомые егеря — пусть застрелят кабанчика или лося или, на худой конец, поделятся из старых запасов…
— Ах ты! Ах ты умница! — громко радовался и удивлялся Воскобоев. — Я и недопетрил!.. Ну а водки-то сколько брать, водки — скажи?
— Нет, сперва ты скажи, что празднуем?
— Новоселье.
— А раз новоселье — гости сами нанесут. И водки, и вина, и коньяк будет для Живихина. Так принято.
— Это что, правда? — изумлялся Воскобоев.
— Еще бы! — говорила Елизавета. — Но и ты накупи.
— Накуплю, накуплю, — соглашался Воскобоев. — Коньяк для Живихина сам куплю, и вообще… До чего же голова у тебя замечательная!
— Нормальная у меня голова, — говорила Елизавета.
Весь следующий день она не давала мужу ни секунды передышки: посылала к Живихину за диким мясом, в прокатный пункт за фаянсом и рюмками, к соседям за стульями. Стоило Воскобоеву присесть на край подоконника, взглянуть в окно и поднести к папиросе зажженную спичку — Елизавета была тут как тут и, подняв мужа, как охотник куропатку, гнала его в бакалею за желатином и корицей, а когда он возвращался с желатином, но без корицы — отправляла его искать корицу по всем знакомым, по всему Хнову, лишь бы не позволить ему хотя б на миг оцепенеть и задуматься, лишь бы не допустить, чтобы он вновь поддался своему несчастью. Воскобоеву же казалось, что Елизавета вымещает на нем горечь и тревогу, измучившие ее за последние недели; он сказал себе, что если ей от этого легче, то — пусть, и потому безропотно пускался в долгий поход за корицей, хотя и знал наверняка, что этой самой корицы дома навалом.
И был стол. Полковник Живихин привычно и уверенно им руководил, не допуская долгих пауз между тостами. Свой тост полковник приберегал до поры, когда выпито будет достаточно для того, чтобы пафос тоста был воспринят на самом высоком нерве, и все же еще не столько будет выпито, чтобы тост не был услышан вовсе… Пили за стены, пол и потолок воскобоевского жилья, пили за хозяев и в первую голову за хозяйку, чьи ручки сотворили этот выдающийся стол; легко предположить, какой выдающийся быт сотворят они в этих, пока еще не обжитых стенах. Пили за тех, кто в небе, и за тех, кто в море, пили за здоровье друзей, близких и далеких, и за кореша, который в Вюнсдорфе, тоже пили, ведь был он общий кореш, не только воскобоевский, и до того, как попасть в Вюнсдорф, служил в Хнове… Елизавета поспешила встать из-за стола и показать гостям сервиз «Мадонна», присланный из Вюнсдорфа в подарок к новоселью. Гости долго разглядывали пасторальные картинки на чашках, передавая их по кругу, не разбили ни одной и дружно выпили за сервиз… Почувствовав, что народ дозрел, Живихин встал и навис над столом. Начал полковник издалека. С того, как нелегко личному составу полка с жильем и бытом. Нужен нормальный военный городок, но вблизи аэродрома его не очень-то построишь. Куда ни глянь — озеро, болота, лесопосадки, а рубить лесопосадки нельзя, не для того их сажали. Хновский жилой фонд жалок, строят они медленно и могут выделить военным, к сожалению, не все из того, что строят. Хотя и входят в положение. Обещано, что в скором времени на улице Опаленной юности снесут все эти трухлявые избы, тем более что народ в этих клоповниках почти весь вымер по старости лет. Все, что построят там взамен, отдадут полку. То есть до поры придется терпеть и понимать. Отдельное жилье пока могут получить лишь немногие, самые достойные офицеры.
— …И вот к таким, то есть к самым достойным, имеет прямое отношение капитан Воскобоев, дорогой наш друг и товарищ, — сказал полковник Живихин. Одобрительное бормотание запорхало над столом, любящие лица разом повернулись к Воскобоеву. Возвысив голос, Живихин продолжил: — Мы тут все мужчины. Даже женщины наши в смысле мужества тоже мужчины. И мы не вправе обойти молчанием ужасное несчастье, не будем говорить какое… В детстве я как-то увидел кино, из-за которого, наверное, и пошел в летчики. Помните, там отличный парень, летчик, всех спасает, потом вдруг слепнет, но выдающийся профессор из Москвы возвращает его в строй… Видели это кино, еще довоенное? Его, между прочим, часто показывают.
— Видели! Видели! — загудело над столом. — Как же оно называется? Никто не помнит, как оно называется?
— Я тоже не помню, как оно называется, — сказал Живихин, — но последние слова в нем запомнил. Там командир части глядит в небо на самолеты — помните, они летят, — и говорит: «Хорошая у нас профессия»…
Все захлопали в ладоши. Живихин сказал:
— Должен от себя добавить — опасная профессия. От беды не застрахован никто из нас. Повторяю, никто не застрахован. — Живихин сделал паузу, и в голосе его зазвучало железо: — Но стране и небу над страной крайне нужны такие асы, как капитан Воскобоев. И я верю, что приземлился он ненадолго. За это приказываю выпить. Налить всем, у кого не налито, и выпить.
Перед тем как выпить, каждый подходил к Воскобоеву, чтобы чокнуться с ним, при этом женщины целовали его в щеку, а мужчины хлопали по плечу или же братски трепали за загривок. Когда на смену тостам пришло громовое пение от души, полковник Живихин подсел к Воскобоеву и тихо сказал:
— Слушай меня. Большой полигон — будущей осенью, то есть времени у нас уйма. Успеем все уладить. А пока терпи. Все. — Развернув к столу широкую грудь, полковник присоединился к поющим, и его тонкий пронзительный голос легко перекрыл басы, гремевшие в гулком жилье.
В три часа ночи гости принялись благодарить и прощаться. Воскобоев вышел во двор подышать. Сел на дощатый край песочницы и погрузил в нее руку. Привезенный недавно, песок был свеж и влажен, его живой запах еще не успел улетучиться — запах детства, запах сонной реки на рассвете. Огромный окунь прыгает на песке, беспомощно разевая пасть. Отец одобрительно кашляет и, не глядя на свой поплавок, достает из коленкоровой сумки термос и бутерброды. Когда Воскобоеву исполнилось девять лет, отец умер. В последние мгновения жизни он отчего-то заговорил о той рыбалке: о рассветной сырости, о несчастном окуне, о бутербродах с пошехонским сыром. Сидя на жестком бортике песочницы, Воскобоев попытался и не смог увидеть лицо отца — перед глазами расплывалось рыхлое гипсовое пятно, — но зато окуня, выброшенного на берег, он вдруг увидел до того ясно, что, казалось, смог бы пересчитать зубы в его пасти, разинутой от удушья… Вскрикнула дверная пружина, и хлопнула дверь; огонек сигареты поплыл во тьме. Майор Трутко приблизился к песочнице и уселся рядом с Воскобоевым.
Майор Трутко был книжник. Все на свете уподобляя хорошо известным и мало кому известным книжным историям, он искал во всем соответствие этим историям и, если не находил, мрачнел. Кроме того, он регулярно переписывался с московским литературным критиком Зоевым. Майор этого не скрывал, но стоило кому-нибудь, хотя бы и Живихину, спросить: «Как там твой писатель? Что-нибудь наклевывается?» — отвечал уклончиво: «Мы в полемике».
С некоторых пор он вообще стал уклончив, замкнут, но и подобрел, то есть возымел охоту утешать. Сидя на краешке детской песочницы, он утешал капитана Воскобоева:
— Мы, капитан, в большинстве своем подобны той лошади, у которой на морде висит торба с овсом. Лошадь всю жизнь, сколько себя помнит, тащит воз, жует овес и довольна… И вдруг у нее отнимают торбу, потом выпрягают и оставляют одну посреди прекрасного луга: давай, мол, пасись на свободе, скачи в табун, заслужила… А лошадь стоит как вкопанная, без воза шагу ступить не может, не видит вольного табуна, что резвится вдали, не чует сочной травы под копытами, — так и будет стоять, пока не околеет от голода и от тоски по оглоблям…