Мишель Уэльбек - Расширение пространства борьбы
– И что ты сделал?
– Пошел к архиепископу; но они там всё знали. В этой больнице эвтаназия – дело нередкое. И никто никогда не поднимал шума; а если персонал и пытались привлечь к ответу, то суд всякий раз не находил состава преступления.
Он умолк, залпом выпил свое пиво и открыл еще бутылку; потом собрался с духом и рассказал:
– Месяц мы с ней встречались почти каждую ночь. Не знаю, что на меня нашло. Со времен семинарии я не испытывал искушения. Но она была такая милая, такая наивная. Она ничего не смыслила в религиозных делах, и ей все было страшно интересно. Они не понимала, почему священники не имеют права заниматься любовью, спрашивала, как они себя удовлетворяют, занимаются ли онанизмом. Я отвечал на все ее вопросы нисколько не стесняясь. Я тогда много молился, постоянно читал Евангелие; у меня не было такого ощущения, будто я делаю что-то плохое; я чувствовал, что Христос понимает меня, что он со мною.
Он опять замолчал. По телевизору теперь показывали рекламу «рено-клио»; в этой машине, наверно, очень уютно.
– В прошлый понедельник Патриция сказала, что встретила другого парня. В здешней дискотеке под названием «Метрополис». Она сказала, что мы больше не увидимся, но она рада, что мы были вместе. Нельзя же всегда быть с одним мужчиной, ведь ей только двадцать лет. Вообще-то я ей просто нравился, и не более того. А главное, ей хотелось переспать со священником, эта мысль ее возбуждала, забавляла. Но она никому об этом не расскажет. Честное слово, никому.
На сей раз пауза длилась минуты две. А я раздумывал: если бы здесь, на моем месте, был психолог, что бы он сказал? Наверно, ничего. Наконец я брякнул:
– Тебе бы надо исповедаться.
– Завтра я должен служить мессу. Но у меня не получится. Не представляю, как у меня это может получиться. Я больше не чувствую присутствия.
– Какого присутствия?
Дальше у нас разговор не клеился. Иногда я произносил что-нибудь вроде: «Ну-ну, ладно тебе…», а он методично осушал бутылки с пивом. Ясно было, что я ничем не могу ему помочь. Наконец я вызвал такси, чтобы ехать домой.
Когда я уже выходил за дверь, он сказал: «До свидания…». Но я в это не верю; у меня отчетливое предчувствие, что мы больше не увидимся.
Дома очень холодно. Я вспоминаю, что сегодня вечером, до встречи с Бюве, кулаком разбил оконное стекло. Странно, рука совсем не пострадала: ни пореза, ни царапины.
И однако я ложусь в постель и засыпаю. Кошмары начнутся позже, глубокой ночью. Сначала они не похожи на кошмары, наоборот, даже чем-то приятны.
Я завис в воздухе над Шартрским собором. Это видение, откровение свыше, в котором фигурирует Шартрский собор. Собор словно бы таит в себе и воплощает собой некую тайну – величайшую, важнейшую тайну. Тем временем в саду у стен собора, у боковых дверей, собираются группы монахинь. Они предоставляют приют старикам и даже умирающим, объясняя им, что я вскоре узнаю тайну.
Теперь я иду по коридорам больницы. Один человек назначил мне встречу, но его нет на месте. Мне придется подождать его в подвале, где ужасный холод, но затем я опять оказываюсь в коридоре. Тот, кто может вывести меня из больницы, все еще не пришел. И я посещаю выставку. Ее организовал Патрик Леруа из министерства сельского хозяйства. Вырезал из журналов лица знаменитостей, наклеил их на картинки, изображающие что попало (например, растительные окаменелости триасовой системы) и продает свои творения за огромные деньги. По-моему, он хочет, чтобы я купил у него картину; вид у него самодовольный, почти агрессивный.
Потом я опять повисаю в воздухе над Шартрским собором. Холод невыносимый. Я совсем один. Но крылья у меня крепкие.
Я подлетаю к башням, но не узнаю их. Это какие-то другие башни: темные, зловещие, они сделаны из черного мрамора, на котором играют хищные отблески, из ниш выглядывают яркие, пестрые статуэтки, в которых запечатлены все ужасы органической жизни.
Я падаю, падаю между башен. Мое лицо, еще до удара о землю, заливают струйки крови. Вместо носа у меня дыра, из которой сочится слизь.
А теперь я один на безлюдной равнине в Шампани. Вокруг меня летают мелкие снежные хлопья и обрывки газеты, напечатанной крупными жирными буквами. Газета старая, начала века.
Я репортер или, может быть, журналист? Наверно, да, потому что стиль этих статей мне знаком. В них чувствуется холодное любование жестокостью, что так свойственно сюрреалистам и анархистам.
Октавия Леонсе, девяносто два года, была найдена убитой в собственном амбаре. На маленькой ферме в Вогезских горах. Ее сестра, Леонтина Леонсе, восемьдесят семь лет, охотно показывает труп газетчикам. Орудия преступления налицо: пила для дров и коловорот. И то, и другое покрыто запекшейся кровью.
И преступления случаются все чаще. Каждый раз жертвами становятся старые женщины, одиноко живущие на своих фермах. А убийца, молодой и неуловимый, оставляет на виду орудия труда: где долото, где садовые ножницы, а то и ножовку.
И все это так необычно, волнующе, дерзновенно.
Я просыпаюсь. В комнате холодно. Я снова погружаюсь в сон.
Всякий раз, видя мысленным взором эти окровавленные инструменты, я живо, во всех подробностях, представляю себе страдания жертв. Вскоре у меня наступает эрекция. На столе у кровати лежат ножницы. Ну да, конечно, я должен отрезать себе член. Ножницы у меня в руке, они рассекают плоть, из обрубка хлещет кровь, я теряю сознание.
Обрубок на полу. В застывшей луже крови.
В одиннадцать часов я опять просыпаюсь. У меня в квартире две пары ножниц, по одной в каждой комнате. Я беру обе, кладу под стопку книг. Этого усилия воли, по-видимому, будет недостаточно. Желание не пропало, оно растет, оно меняется. Хочу взять ножницы, воткнуть в глаза и выковырнуть. Начать с левого глаза, в нем есть такая точка, она особенно глубоко запрятана в глазнице.
А потом я принимаю транквилизаторы, и все налаживается. Все опять налаживается.
Глава 5
Венера и Марс
После этой ночи я решил вернуться к предложению доктора Непота насчет санатория. Он очень обрадовался. По его мнению, я становился на путь, ведущий к полному выздоровлению. Показательно, что инициатива исходит от меня: это значит, что я сам теперь буду заботиться о том, как побыстрее вернуться в строй. Это было хорошо; даже очень хорошо.
И я приехал в Рюэль-Мальмезон с направлением от доктора Непота. При санатории был парк и общая столовая. По правде говоря, в первое время я не мог есть твердую пищу: меня тут же выворачивало, причем с болезненными спазмами; мне казалось, что вместе с едой сейчас выскочат зубы. Пришлось делать мне вливания.
Главный врач, родом из Колумбии, мало чем мне помог. Серьезно и невозмутимо, как все невротики, я объяснял ему причины, по которым жизнь для меня невозможна; как мне казалось, даже самой незначительной из этих причин было достаточно, чтобы немедленно наложить на себя руки. Он слушал вроде бы внимательно, во всяком случае молча; только иногда подавлял зевоту. Лишь много недель спустя я догадался, в чем дело? я говорил тихо, а он очень поверхностно знал французский язык; очевидно, он не понял ни слова.
А вот его ассистентка-психолог, женщина чуть старше его и более скромного социального происхождения, сделала для меня очень много. Правда, она писала диссертацию о тревожных состояниях, и ей, конечно, нужен был материал для исследования. У нее в кабинете был магнитофон, и перед тем как включить его, она спрашивала у меня разрешения. Я, разумеется, соглашался. Мне нравилось смотреть на ее руки с растрескавшейся кожей и обгрызенными ногтями, когда она нажимала на клавишу «record». Я всегда терпеть не мог студенток с факультета психологии: обыкновенные шлюшки, вот они кто. Но эта зрелая женщина, которую так и видишь у стиральной машины с махровым полотенцем на голове, почти что вызывала у меня доверие.
Впрочем, контакт между нами возник не сразу и не без труда. Ей не нравилось, что я все объясняю через общественные явления. Она считала, что это непродуктивно; мне следовало «сосредоточиться на самом себе».
– Но я надоел сам себе… – заметил я.
– Как психолог, я отвергаю и порицаю такую позицию. Рассуждая о процессах в обществе, вы воздвигаете барьер, за которым прячетесь; моя задача – разрушить этот барьер, и тогда мы сможем заняться вашими личными проблемами.
Этот разговор глухих продолжался чуть больше двух месяцев. Думаю, на самом деле я ей очень понравился. Помню одно утро, уже в начале весны; в окно было видно, как на лужайке прыгают птицы. Она выглядела посвежевшей, умиротворенной. Вначале мы поговорили о дозах лекарств, которые мне давали; а затем, совершенно неожиданно, она вдруг спросила: «А все же почему вы так несчастны?» Такая прямота была для нее необычна. И я тоже поступил необычно: протянул ей листок с записью, которую сделал ночью, во время бессонницы.