Жан Жубер - Красные сабо
Оба знамени провисели над мастерской целый день, никто больше так и не посягнул на них, люди подходили по двое, по трое и смотрели, подталкивая друг друга локтями. К вечеру дядя залез на крышу и бережно свернул каждый флаг, обматывая полотнище вокруг древка.
— Какой же ты сумасшедший! — сказала ему Жермена.
— Ничего, как видишь, они струсили. И вот еще что: они ведь хлопали твоей «Марсельезе». Знаешь, в ту минуту я был по-настоящему счастлив.
— Да-да, это было прекрасно, но ты все испортил. В деревне только об этом и толкуют!
— Ты на меня сердишься?
— Да нет же, — улыбнулась она. — В общем, у тебя это хорошо получилось!
Однажды вечером он сказал ей: он думал весь день и решил, что было бы и в самом деле хорошо, если бы они могли жить вместе. Она посмотрела на него серьезно, взволнованно и ответила, что она совсем не против, но как быть с деревней, которая следит за каждым их шагом, — ведь ее недруги только и ждут удобного случая, чтобы разойтись вовсю, и тогда уж ей наверняка придется оставить свое место. «Ладно, давай поженимся, — решил он. — Да и вообще, свободное сожительство — это для художников. Законный брак, незаконный брак — мне все едино!»
В Шюэле, в семье Жоржа, новость была встречена с восторгом, но, как ни странно, против брака восстал отец Жермены, железнодорожник. Жорж надел белую рубашку, одолжил у кого-то галстук и явился к нему, чтобы по всем правилам сделать предложение, но тот, хоть и принял его вполне вежливо, уклонился от прямого ответа и объявил, что ему нужно подумать. Проводив дочкиного воздыхателя, он стал кричать, что не для того он дал ей образование, чтобы «выдать за пастуха». Сапожник или пастух — какая разница! Хоть он и был социалистом, в душе его все же жило тщеславное желание, мечта выдать дочь за учителя или за помощника нотариуса. Жермена возмутилась и заявила, что не для того она училась, чтобы ходить на поводу у родителей, и что времена средневековья давно миновали.
— Ты высказал свое мнение, — сказала она, — прекрасно! Теперь слово за мной, и я выхожу за Жоржа.
Отец поворчал еще немного и наконец утихомирился. Итак, они поженились, гражданским браком разумеется, и кюре со своей кафедры, не называя имен, гневно клеймил неверующих, развратников и всяких врагов общества. Деревенские святоши объявили им войну: они кричали всем и каждому, что такой брак — позор для их деревни и что от школы попахивает ересью.
Не забыты были ни поступок Жоржа 14 июля, ни лозунг «Долой армию!», прозвучавший на призывном пункте. Подобные выходки трудно проглотить крестьянам, чьи глотки так же узки, как и их умишки. Так что когда Жорж переселился в школу, к своей жене, у него еще оставалась горстка друзей, но при этом образовалось столько врагов, что и представить себе трудно. И враги эти только на время затаились, выжидая удобного случая, чтобы поднять голову и укусить.
Я думаю, вначале Жорж не слишком-то обращал на них внимание. После всех тягот и терзаний детства он наконец обрел Жермену, неведомую доселе сладость семейного очага, долгие беседы, чтение книг. С помощью учебников своей жены он начал пополнять знания, такие отрывочные из-за семейных неурядиц и изнурительного труда в мастерской. Я представляю себе, как они сидят рядышком под лампой, склонившись к учебнику, она объясняет, он спрашивает, качает головой. Жермена забрала Жанну у своей матери, и Жорж очень привязался к этой немного диковатой девочке, которую он мало-помалу сумел приручить. Весь день он работал в мастерской, он чувствовал себя свободным и счастливым. Заходили приятели, чтобы потолковать о политике, припомнить старые мечты и чаяния: то были местные жители, а также его товарищи по странствиям дорогами Франции и еще бродячие анархисты, которые не замедлили разузнать его новый адрес, рассчитывая, что найдут себе здесь и стол, и кров. Некоторые из них чересчур внимательно разглядывали Жермену и туманно рассуждали о коллективном пользовании женщинами. Таким разъясняли, что по этому пункту хозяева имеют свое собственное мнение. Если в гостях недостатка не было, то клиенты, напротив, заходили все реже и реже. В своей наивности дядя никак не хотел понять, что для этой серенькой деревни его сабо действительно были слишком уж «красными».
И однако, первые месяцы их совместной жизни можно было бы назвать вполне счастливыми, если бы не глухая вражда «белых», прорывавшаяся иногда из-за сущих пустяков: то березовые стволы, сваленные на улице, мешают пройти, то текст диктанта выбран крамольный, то куры или собака забежали в чужой огород. Мстительный мэр действовал исподтишка, он из кожи вон лез, чтобы добиться увольнения учительницы, — кончилось тем, что ее перевели в Мельруа, на очень плохое место, где жители незамедлительно объявили ей войну. Там у них и родилась Жаклина. И там Жорж узнал о смерти своей матери; а поскольку старик отец не способен был заботиться о младшей дочери Луизе, ее отправили в Париж к старшей сестре Изабель. Та недавно вышла замуж за банковского служащего и жила в крохотной квартирке, где ей и предстояло провести всю свою жизнь за уборкой и кастрюлями, в вечном затворничестве, если не считать коротких визитов в ближайшую бакалейную или мясную лавку. Моя мать спала в кровати с сеткой в уголке супружеской спальни и ходила в грязную школу близ Барбеса, где разное хулиганье запугивало и преследовало ее.
Именно к этому времени относится эпизод в стиле Рокамболя, который окружил весьма прозаическую фигуру дядюшки Амедея, мужа Изабель, ореолом легенды. Он стал инкассатором и в этом новом качестве ходил по улицам в треуголке и с кожаной сумкой через плечо. Это занятие считалось опасным, так как крайние анархисты из банды Бонно, сторонники индивидуальных актов экспроприации, — в противоположность анархистам из компании Жоржа — уже прославились своими «подвигами». По случаю рождения первой дочери Амедей просит однодневный отпуск, который ему и предоставляют. И как раз в этот самый день Бонно устраивает засаду служащему, который подменяет дядю, вырывает у него сумку с выручкой и выстрелом в упор убивает его наповал. Таким вот образом дядя Амедей спасся от смерти, но упустил единственную в своем роде возможность войти через столь узенькую дверцу в Историю.
Война разразилась в солнечный день, в самый разгар жатвы. Отовсюду неслись крики: «Смерть бошам!», «На Берлин!», а Жоржу и Жермене казалось, что мир рушится. Убийство Жореса поразило их как удар грома, со стыдом и отчаянием в душе они переживали крушение пацифизма. Уже через несколько дней на стенах появились призывы и приказы о мобилизации. Жорж немного поколебался, но выхода не было. Он смазал свои инструменты, запер мастерскую и отбыл на фронт со смертью в душе. В поезде, уносившем его на восток, он забился в уголок вагона и вопреки обыкновению всю дорогу просидел молча, среди гогота и шуток. Никогда еще не ощущал он себя таким одиноким.
Да, странный был солдат дядюшка: солдат, за четыре года войны ни разу не выстреливший из ружья. Он попал в обозную команду, ему выдали повозку с мулом. Эта упрямая, капризная скотина доставляла своему хозяину массу хлопот: мул останавливался вдруг посреди дороги как вкопанный или пускался бешеным галопом, брыкаясь как сумасшедший. Солдаты веселились, подстегивая его ветками, а он бесился еще пуще. Но тут появился дядя и решил укротить мула терпением и мягкостью. С помощью лакомств и ласки он в конце концов добился того, что упрямое животное стало тише воды, ниже травы, бегало за ним, виляя хвостом, как собака, норовя лизнуть его в лицо… В то время, когда пацифизм был сметен с лица земли первыми же залпами пушек, а его последним пристанищем остался лишь клочок швейцарской земли, эта дядина победа стала его скромным вкладом в дело борьбы против насилия. И в своих мемуарах дядя как раз отмечает тот факт, что за все четыре года военной кампании он не одержал иной победы, кроме как над своим мулом.
Я перечитал несколько страниц, которые он посвятил войне: как и следовало ожидать, патриотические нотки звучат там крайне редко. Только победа на Марне слегка взволновала его; после тягот и страданий, пережитых во время отступления, ему, как он простодушно признается, «в общем-то, пожалуй, приятно оказаться в лагере победителей». Правда и то, что судьба редко доставляла ему подобную возможность: за исключением 1936 года, он всегда шел против течения при всех знаменательных коллективных действах. Во многих обстоятельствах, как он сам замечает, он инстинктивно принимал сторону слабых против сильных, кем бы они ни были. Такой способ поведения порождает святых, но отнюдь не хороших солдат или хороших борцов.
Итак, в его мемуарах нет ни высоких слов, ни героических устремлений, но зато я не нашел там ни грязи, ни крови, ни трупов — ничего из всех тех ужасов, какими изобилуют рассказы о войне и многие романы. Мы оказываемся как бы за кулисами великих событий, там, где место и скромным статистам, и всяким аксессуарам, и лишним декорациям, сама же трагедия разыгрывается на некотором расстоянии, за занавесом, который лишь временами чуть приоткрывается для нас. Ну а за сценой продолжается обыденное повседневное существование: солдаты бьют вшей, жуют сухари, жульничают, ворчат и ругаются по пустякам.