Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2012)
Самый большой травматизм — среди опытных шахтеров. Молодые и старые — те реже гибнут. Молодые еще боятся — правила безопасности выполняют, стараются. Они не понимают, что важно, что не так важно. Им все важно. А вот опытные — они вроде бы уже узнали все, они сами любые правила напишут, вот и расслабляются, и рискуют не по делу, и гибнут по глупости. А старики — почти все смерть видели глаза в глаза. Кто в завал едва не попал, кто пережил взрыв метана. Почти у всех кто-то из друзей погиб. Они знают, что гору нельзя понять, она по своим законам живет, а если молчит, то, значит, затаилась.
Сидим на дежурстве с хирургами, пьем чай, истории смешные рассказываем. Звонок из санпропускника — привезли. Спускаемся. И начинается.
Привезли старушку, она зевнула особенно сладко, и у нее челюсть выскочила. Сидит с распахнутым ртом. Смотрит огромными глазами — перепуганная вся. Головой кивает, руками разводит, сказать ничего не может. Маргарита ей челюсть вправила, и старушка давай сыпать, как из худого мешка, — и говорит, и благодарит, и рассказывает и что с ней случилось, и как она вдруг, да вот, да челюсть, и говорит, и говорит, и говорит. Маргарита сначала ее слушала, пишет и головой кивает, потом посмотрела так сурово: “Ты, бабуля, если сейчас не замолчишь, я тебе челюсть опять выставлю”. Та испугалась, замолчала, но ненадолго, потом опять начала.
Привезли мужчину. Дрожит весь, завернут почему-то в ватное одеяло. Развернули одеяло, а он сидит голый на табуретке. Мы сначала ничего понять не могли. Оказалось, он пьяный с женой поругался: “А! Ты меня совсем затравила! Ни покоя, ни воли! Я вот тебе сейчас отомщу!” Покой и волю он понимал своеобразно. Пошел в чулан, принес молоток и гвозди. Жена притихла, пилить его перестала, испугалась, но понять не может, зачем ему, пьяному, молоток да еще и гвозди. А он гордо снял штаны, сел на табуретку и самым настоящим образом прибил к ней мошонку. Он сильно пьяный был, боль не сразу почувствовал. А потом-то пробрало. Он орет, а сделать ничего не может. Жена мечется по дому, что делать — не знает. Вызвала “скорую” — они ржут, грузят его в машину, везут к нам. И вот сидит он, болезный, в санпропускнике на табуретке, стонет, плачет, а у нас тоже проблема — клещи нужно искать. Клещи-то плотницкие не самый популярный хирургический инструмент. Хирурги стоят и ничего делать не могут от смеха. Ну нашли клещи, гвоздь вытащили, зашили ему. Уж и не знаю, как он потом с женой-то жил.
Привезли труп из Мерети. Жена зарубила мужа топором. Он буянил, бил ее, а потом уснул, прямо на порожек голову положил и спит. Жена — женщина решительная, и замучил он ее сверх всякой меры — взяла и топором в висок саданула. Умер — не проснулся. Потом суд был показательный в клубе. Судья, прокурор, адвокат — все как положено, народу набилось — не протолкнуться, всем интересно. А она плачет: “Изверг этот меня совсем замучил — бил смертным боем”. Зал кивает: точно, бил и кричал, что убьет, вся в синяках ходила. “Из дому выгонял на мороз с детишками”. Зал опять кивает: выгонял в одной рубашке, по соседям согревались и прятались. Как напьется, сущий был дьявол. “А как меня расстреляют за этого кровопийцу, куда же дети-то пойдут?” А дети маленькие — трое, и старшему еще шести нет. “И родных у нас нет! Кто ж кровиночек пригреет!” А дети тут прямо в зале суда плачут и мамку зовут. Все опять кивают: действительно, некуда детишкам деваться, сиротами останутся, только в детский дом. Судья была женщина, она их слушала, слушала и вынесла приговор: убийство совершено в целях самозащиты, ввиду смягчающих обстоятельств — 5 лет условно. И освободили убийцу из-под стражи прямо в зале суда. И пошла она домой как героиня. Но этим-то дело не кончилось! Буквально через месяц опять привозят из той же Мерети труп мужчины. В чем дело? — спрашиваем. А врач со “скорой” говорит: “Эти бабы в Мерети совсем ополоумели: вот второго мужика жена зарубила. Видно, решила, что и ей с рук сойдет. Надо их по всей строгости закона, а то они всех мужиков перерубят”. Ну и правда, на этот раз приговор был уже построже. А то бы, боюсь, двумя трупами дело и впрямь не ограничилось. Остались бы в русских селеньях одни женщины.
Очень мы не любили длинные праздники. Тогда это случалось не часто, но бывало, и по три дня не работали, если в Новый год или на Октябрьскую. В праздник редко кого “скорая” привезет, но зато после — как с поля боя. И тут уже не к хирургам, а прямиком ко мне в терапию — инфаркты, инсульты, отравления, обморожения, ожоги.
Сколько людей умерло у меня, и не сосчитать. Но ведь все равно нельзя к этому привыкнуть. Я всегда представляла себе: вот живет человек — это же целый мир, память, полная людей, воспоминаний, разные желания, мысли о будущем. Никогда человек не может себе сказать: живу до завтра, а потом не будет меня. Даже смертельно больные, которые уже ни на что не надеются, все равно что-то планируют, прикидывают, как будто еще сто лет жить собираются. И вот весь этот мир, все это невероятное богатство начинает гаснуть и меркнет: жизнь уходит, руки-ноги холодеют, и все — нет человека. Лежит тело. Холодное, как бревно. Ничего в нем нет. Мне всегда хотелось хоть чуть-чуть заглянуть в этот исчезающий мир, чтобы хоть что-нибудь, хоть какую-нибудь малость сохранить. Зачем сохранить? Кому это нужно? Зачем это мне-то нужно? Не знаю. Но знаю, что почему-то нужно. И что странно, сохранить хочется не рассказы, не слова — другое что-то. Есть что-то более важное. Человек ведь не из слов состоит.
Помню, под утро заглянула в палату — там пожилая женщина лежала, я знала, что ей недолго осталось, да и она знала. Захожу тихонько. Все спят. А она лежит с открытыми глазами. “Вы чего не спите?”, — спрашиваю. “А я жду, когда солнышко взойдет, вот посмотрю на него последний раз и помру. Обидно очень до рассвета умереть”. Было еще рано совсем, но летом рано светает. За окном небо голубое, свежее, промытое, утреннее. И первые солнечные блики по стене палаты. Наверное, она хорошо отличала все оттенки этого мира — они для нее еще не выгорели — и попрощаться хотела. Так на восходе солнца и умерла. Все-таки дождалась.
Я тогда атеистка была, комсомолка. Да и к смерти все равно нужно притерпеться, иначе работать невозможно. Врачи вообще редко о душе думают — им надо тело спасать. Но все-таки что-то должно оставаться. Иначе никак нельзя.
35
Ты живешь среди людей, они связывают с тобой надежды и планы, они на тебя рассчитывают. Раздели с ними их усилия, впрягись в чужую телегу, тогда тебе помогут везти твою, ведь ты ее иначе даже с места не сдвинешь. Но взаимные обязанности образуют сеть, и сеть эта связывает.
Когда ты был свободен? И никто от тебя ничего не хотел, и ты ни от кого ничего не ждал? Так было. Я две недели болел крупозным воспалением легких. Мне было 14 лет. Я лежал в больнице у мамы. И меня лечили.
У Джека Лондона в “Мартине Идене” есть такой эпизод. Мартин и Джо устраиваются на работу в гостиничную прачечную. “Они проявляли чудеса мужества, работали до полуночи, при электрическом свете, сократили время еды, начинали работать еще до завтрака. Джо заботливо распоряжался минутами, никогда не терял ни одной, считал их, как скряга считает золото; работал яростно, неистово, как машина, в постоянном контакте с другой машиной, которая была некогда человеком по имени Мартин Иден. Мартину редко приходилось думать. Обитель мысли была заперта, окна заколочены, а сам он был лишь сторожем-призраком у ворот этой обители. Да, он стал призраком. Они оба были призраками в царстве нескончаемого труда”.
И тогда Джо говорит: “Бросим все к черту, пойдем бродяжничать. Я никогда не пробовал, но это, должно быть, здорово. Подумай только: ничего не делать! Я раз в тифу провалялся в больнице, так даже вспомнить приятно. Хоть бы опять заболеть”.
Избыточное — область свободы, а без нее человек действительно жить не может. Он просто перестает быть человеком, становится животным или машиной. Нельзя всю жизнь работать в гостиничной прачечной, работать, чтобы выжить. Чтобы остаться человеком, необходимо (именно необходимо ) бросить все и пойти бродяжничать или, скажем, заработать миллиард: по сути это одно и то же — прорыв к “лишнему”, то есть к свободе. А сама свобода — это состояние, когда ты весь — лишний. Наверное, такое состояние кратко и неустойчиво, но оно прекрасно.
36
В самом конце восьмого класса, когда занятия уже кончились и оставались только экзамены, ко мне пришел друг мой Гуся: “Давай отпразднуем мой день рождения”. Мы взяли две бутылки “Агдама” и пошли в березовую рощу. Открыли бутылку, сделали по глотку, и начался дождь. Сильный, холодный. Я говорю: “Я знаю, как сохранить одежду сухой”. Я об этом в арабской сказке прочитал. Разделся, одежду сложил в пакет и скакал голый под дождем, пока не замерз. Не учел я, что в арабских сказках климат-то потеплее будет, чем в Сибири, хоть и в мае. Гуся стоит под деревом и только головой качает осуждающе. Дождь кончился. А пить эту дрянь совсем не хотелось. Гуся ее вылил. Я вернулся домой и почувствовал какую-то слабость во всем теле. Лег и уснул. Проспал до утра. Мама меня будит: “Вставай, пора на экзамен”. А я встать не могу. Она температуру померила: почти сорок. Но ничего, проводила меня до школы. Давай, говорит, сочинение напишешь — и в больницу пойдем. Сочинение я написал. Что-то шибко умное написал про различие между героизмом и фанатизмом. Вроде бы у нас пионеры-герои — они герои, значит, у них героизм, а вот у фашистов гитлерюгенд — они не герои, значит, у них фанатизм. Идеологически стойкий был юноша. Но чувствую, стойкость моя помогает плохо: сейчас упаду. Сочинение сдал, пошел домой. Обычно-то я минут за десять добегал. А тут иду, иду, иду, а перед глазами все плывет. Пытаюсь сосредоточиться, секунду-две вижу нормально, а потом опять картинка расплывается. Дотащился до дома. Лег. Лежу. Дышать не могу. Только вдохну — резкая боль в левом боку. Стараюсь не дышать. Получается не очень. Пришла мама. Пошли к ней в больницу. Стали мне делать рентген. Я прямо в рентгеновском кабинете потерял сознание. Мне нашатырь дали нюхать, привели в чувство. Сделали уколы. Больно. Чуть не до слез. А я чувствую себя абсолютно счастливым. Я ничего не делаю. Меня попросить ни о чем нельзя. Я занят — болею, по-настоящему, болезнь моя опасна для жизни. Сейчас у меня нет будущего. Оно меня отпустило. Ничего никому я не должен. Уйдите все. Больно, а так хорошо, что лучше быть не может. Я потом прочел об этом у Пастернака. У него есть стихотворение “В больнице”. Ему плохо совсем — у него инфаркт, его в больницу привезли, а он, вместо того чтобы переживать и расстраиваться, плачет от счастья. Я знаю почему — это никакая не благодарность Создателю за его творение, как Пастернак пишет. Это — самая настоящая свобода. У мира нет к тебе никаких претензий. Он как-то сам по себе обходится. Смотрит на тебя и говорит: “Сегодня ты свободен”. Ты один, и ты прав. И весь мир с твоей правотой согласен. И ведь если ты болеешь не по-настоящему, если еще можешь что-то делать — такого счастья не будет. Когда боль отступает, счастье гаснет. Ты уже можешь что-то делать, значит, должен что-то делать, и все, у кого к тебе разные требования, — они уже на них право имеют. Вот стало тебе полегче — готовься к экзаменам, иди в школу сдавай. Я так и ходил из больницы на экзамены. А счастье уже не возвращалось. Я потом еще в больницах лежал, но такого уже никогда не было. Наверно, болел не так сильно. А может, у взрослых людей такого не бывает. Но вот, правда, у Пастернака — было.