Дуглас Коупленд - Планета шампуня
Из ресторана мы пошли глазеть на витрины — lecher la vitrine («облизывать витрины») — на Левом берегу, кружа в поисках всякой дребедени с изображением персонажей мультика «Тинтин»[20] и стикеров из майлара с изображением черепов, выясняя тарифы на аэробусы за бокалом какой-то дряни в очередном кафе, мечтая о том, как было бы здорово сейчас оседлать «веспу» и рвануть куда-нибудь, как здорово, когда у тебя есть такой мотоцикл, — вот где свобода! Пока мы сидели в кафе, мимо на трех лапах проковылял старый барбос, которого выгуливал на поводке седоватый местный Пучеглаз. К четвертой собачьей лапе, правой задней культе, был приделан протез с копытцем — абсолютно лошадиный. Вот уж поистине пример межвидового скрещивания! Вместо того чтобы расстроиться, мы рассмеялись.
Моник в мое сознание, можно сказать, не проникала. Как парикмахер, к которому ты сел подстричься проездом оказавшись в незнакомом городе: ты даже болтаешь с ним вполне непринужденно, обращаясь к отражению в зеркале — в данном случае, Стефани, — и все-таки в этом есть что-то эфемерное.
Отсутствие всякого интереса к Моник меня удивляет, ведь у Моник, что называется, врожденная сексапильность. С ней ходить — уже развлечение: всегда и везде, где бы она ни появилась, вокруг все звенит на гормонально-криминальный лад, как вокруг стайки вступивших в пору полового созревания девчонок, набившихся в конюшню, или вокруг пацанов в походе на лесном привале. Вот Моник выходит из универмага — на ней, как всегда, «маленькое» платье, такое маленькое, что меньше уже не бывает, — и невозмутимо начинает извлекать из каких-то неведомых складок целый товарный вагон всякой всячины, которую она элементарно слямзила. Она заигрывает с официантами и полицейскими, а служащих в банке доводит до того, что бедняги принимаются нервно теребить узел галстука. Киви раз чуть в обморок не грохнулся от похоти, когда в ответ на его от нечего делать заданный вопрос — что случилось с ее сувенирным нью-йоркским шарфиком, с которого она в этот момент что-то счищала, — она ответила: «Какие-то крошки, наверно, от противозачаточных таблеток».
Лето, словно магнитофонная пленка в режиме ускоренной перемотки, неудержимо неслось вперед. Чересчур быстро. Ланкастер и мои ближайшие родственники, непонятно когда и как, превратились в призрачные абстракции, с трудом обретавшие под моим мысленным взором узнаваемые черты, и будто отвалились от меня, как старая сброшенная кожу. Уже два месяца от них не было ни писем, ни телефонных звонков. Джасмин, Дейзи — или Анна-Луиза, — даже если бы очень захотели, не сумели бы меня разыскать. А я, трусливый говнюк, сообщил им только дату и время моего обратного рейса, да и то нарочно позвонил в середине дня по ланкастерскому времени в расчете, что попаду на автоответчик (прозвище «Синди»), и не ошибся.
Мы с Киви давно проехали стадию одноразовой евродружбы, но в последнюю неделю в Париже вся наша четверка была как пристукнутая: каждый на свой манер старался сбавить обороты, остыть и делать вид, что нас мало трогает неотвратимый конец нашего сосуществования. И общались мы теперь все больше на людях, а не с глазу на глаз, — на нейтральной территории.
Как-то вечером за ужином я спьяну принялся уламывать Стефани и Моник, чтобы они пообещали непременно приехать ко мне в Штаты, но обе не сговариваясь изобразили на лице такой ужас, будто я хотел заманить их в гости к каннибалам, где их разорвут на части и сожрут. После, когда Стефани и Моник пошли потанцевать на пару (Европа!), сильно окосевший Киви стал меня вразумлять:
— Ты бы, чувак, поосторожней, наприглашаешь еврогостей — забот не оберешься. Они ведь заявятся, как пить дать. И будут торчать до скончания веков и требовать, чтобы их принимали по-королевски, и все за твой счет, даже кормежка, вот увидишь!
— Киви, не доставай меня! Тебе лечиться надо.
— Брось мне открытку, когда они свалятся тебе на голову. Буду ждать.
— Да на кой им сдался Ланкастер наш — кому вообще он нужен? Очнись.
На следующий день мы с Киви по очереди двинулись в аэропорт Орли — он на шесть часов раньше. И когда мы со Стефани неслись в такси по Парижу, он был уже где-то над Индийским океаном.
Стефани, сидевшая рядом со мной на заднем сиденье и державшая на руках злобную мамашину собачонку Кларису, казалась сегодня более задрапированной, что ли, чем обычно: мини-юбка из плотного черного бархата со вставками из другой, расшитой люрексом и бисером ткани, прическа покрыта лаком, на лице макияж, глаза спрятаны за черными стеклами, руки затянуты в черные гипюровые перчатки, тонкие ноги зачехлены в черные колготки с мудреным цветочным орнаментом, разработанным каким-нибудь южнокорейским текстильным компьютером.
— Тебе бы еще туфли на колесиках, а не на каблуках, — шучу я.
— Quoi?[21] — Когда Стефани не полностью на мне сосредоточена, она сбивается на французский.
— Туфли, говорю, на колесиках.
— Не понимаю. Хватит идиотничать. Помолчи немного.
— Ладно. Молчу.
Стефани (всегда только таю никаких уменьшительных) пребывала в режиме присущего ей эгоизма/аутизма, прокручивая в голове все мыслимые способы, как вытряхнуть для себя новую тачку из бабушки-мегеры, проживающей в Фонтенбло, куда и лежал сегодня ее путь после заезда в аэропорт. Мой отъезд скатился на изрядное число делений вниз по шкале текущих приоритетов в ее жизни. А на первое место с большим отрывом вырвался «остин-мини-купер», укомплектованный проигрывателем для компакт-дисков.
Я потянулся было к жестяной баночке с сиреневыми леденцами, без которых Стефани жить не может, и тут же получил от нее по руке, но в следующую секунду на ее лице вновь застыло отчужденное, недовольно-замкнутое выражение. Так она и сидела, не разжимая губ, не сводя глаз с однообразной застройки рабочей окраины, через которую мы проезжали. Я подумал, что если бы Стефани была комнатой, то это был бы номер-люкс в отеле «Георг V», раззолоченный, разукрашенный, с шелковыми кистями и канделябрами — великолепное, на европейский манер, порождение нерушимых правил и жесточайшей дисциплины. И я подумал что, если бы комнатой была Анна-Луиза, то это был бы целый дом — тот самый дом из стекла на полуострове Олимпик, где из окон виден Тихий океан, а потолок такой высоченный, что его не видно.
Да. Анна-Луиза. Мне хотелось домой — и не хотелось.
Никакого взрыва эмоций не последовало и тогда, когда мы остановились у поребрика возле зала отправления аэропорта Орли: Стефани не чаяла поскорей со мной покончить, чтобы на той же машине умчаться к бабке. Тут, посреди дизельных выхлопов, ревущих клаксонов и всеобщей взвинченности, я как личное оскорбление воспринял то, что мой рюкзак был буквально выброшен из багажника на асфальт хамоватым таксистом, заодно по-турецки облаявшим Клариску, которая заходилась на заднем сиденье почище сирены противоугонной сигнализации. Стефани нетерпеливо постукивала носком туфельки, дожидаясь, когда я наконец отвалю в здание аэровокзала.
Я схватил ее за плечи, снял с ее лица очки, вдруг ощутив острую потребность хоть в каком-то человеческом контакте.
— Ох, Тайлер! Думаю, сейчас уже не до игр.
— И я о том же.
Она клюнула меня в обе щеки, как фельдмаршал рядового.
— Ты такой… Ты из новой сферы.
— Ты хочешь сказать «из Новой Эры». У меня же мама — хиппи.
— Да-а… Ты мне нравишься, Тайлер. Ты хороший.
Хороший?
— Хороший?
Я закинул рюкзак за спину.
— Так я только поэтому тебе нравлюсь? Потому что я хороший?
— Есть другие причины, да.
— Например?
— Здесь не место говорить о таких вещах. Здесь аэропорт.
В тот момент мне нужно было услышать что-то личное — что-то, что я мог бы забрать с собой, помимо французского плаката, рекламирующего фильм с Джеймсом Дином, который лежал вчетверо сложенный у меня в рюкзаке.
— Назови еще хоть что-нибудь, что тебе во мне нравится, Стефани. Что-нибудь одно — и я сразу тебя отпущу, обещаю.
Было заметно, что она начинает раздражаться. Таксист почем зря честил Клариску.
— Ладно, — сказала она, переступив с ноги на ногу. — Ты мне нравишься, потому что ты чистил зубы и пил грейпфрут-жюс , прежде чем мы шли пить вино. Ты мне нравишься, потому что, когда я думаю, какой ты был маленький, — я вижу, как ты идешь через большие поля по земле, в которой не лежат кости.
— Лирика!
Она улыбнулась, развернулась и нырнула в машину. Там она схватила на руки Кларису, открыла окно и высунула наружу голову — как в тот самый первый раз, когда я ее увидел.
— Ты мне нравишься, потому что ты еще ни разу не влюблялся. И даже когда ты полюбишь по-настоящему, я знаю, ты выдержишь боль, когда любви конец. У тебя всегда хватит сил подняться. Ты Новый Свет.
После чего Стефани крикнула таксисту: «Жми-дави! » — Дэново словечко, о котором она узнала из моих рассказов и которое включила в свой лексикон. Она уехала, оставив меня у края тротуара, а вокруг меня во всех направлениях взмывали авиалайнеры — в небо, в неизвестность.