Макс Фрай - Книга Одиночеств
Увы, это так.
Надо.
— Пойми, — говорит, — он был ученик алхимика. Его опыт свидетельствовал, что без мертвецкого гноя, слез кикиморы и пота гремучей змеи ни одно путное зелье не смешаешь. Ну вот и трудился всю ночь, кидал в котел самую поганую погань, какую только можно было найти в кладовых. Не то чтобы не поверил божеству, но в такой уж традиции был воспитан. Решил, что кашу маслом не испортишь, и вообще, чем ужаснее, тем эффективнее. Божество сдержало свое обещание: его зелье действительно было эликсиром бессмертия и счастья. Но вид имело препоганый, а воняло так, что жители десяти ближайших селений заперлись в погребах, бросив хозяйство без присмотра. Понятно, что люди, которым он стал предлагать свой дивный эликсир, бежали от него, как от чумы. Когда наш юный волшебник настаивал, его били. А когда он попытался силой залить свой эликсир в глотку одного пьяного рыцаря, тот зарубил его не то секирой, не то мачете, не то и вовсе шашкой. Его, рыцаря, в общем, можно понять.
Минута молчания.
Продолжает:
— Я уже не говорю о том, что этот бедняга не додумался смешать утреннюю росу и пчелиный мед с лепестками горных эдельвейсов! Нет — и не надо. Но ведь мог просто… ну, я не знаю, компот, что ли, сварить!
— Компот варить, — говорю, — он, надо думать, не умел.
— Вот-вот, — подхватывает. — В том-то и дело. Компот варить не научился, а туда же, человечество спасать.
Еще одна минута молчания.
Бредут караваны — салют Мальчишу. Пепел невинноубиенного нетопыря стучит в моем сердце.
Сказка на этом закончилась. От себя добавлю, что у человеков в этом смысле все, конечно, неправильно устроено. Эликсиры бессмертия ваши вечно оказываются горькими и вонючими, а от сладких ваших компотов одно оральное удовольствие, и никакого душеспасения. Мы, жители йоты и лямбды Девы, чрезвычайно возмущены таким обстоятельством и, вероятно, будем куда-нибудь жаловаться.
Эта книга посвящается бездне,
в которую я порой вглядываюсь, следуя общеизвестному рецепту. Жду, когда же она, бездна, начнет вглядываться в меня. Мне ведь обещали, что так будет! Ну вот я и стараюсь.
— Ты все-таки в порядок, что ли, себя приведи, — наконец говорит бездна. — Подстригись, что ли, умойся, чаю, что ли, попей, с мёдом… А то ведь смотреть страшно, — говорит бездна.
И снова отворачивается.
Эта книга посвящается Х.
Я иногда совсем теряю голову и пишу ей дурацкие записки, с утра пораньше, спросонок, глаза не продрав.
«Вот такое сейчас началось время, — пишу я Х. — Вот так оно сейчас пахнет. Сбычей несбыточного несбывшегося, или недосбывшегося когда-то, а теперь зачем-то сбывающегося. Не очень-то и надо, но сладко вполне, все еще, да. И это добрый признак, что сладко: мне когда-то, чуть ли не в детстве, довелось прочитать, что у умирающих чувства отключаются постепенно и в первую очередь пропадает чувство вкуса. Антинаучное вранье, наверное, но запомнилось почему-то, запало в душу.
А новое несбыточное, несбывшееся, но почти начавшее сбываться — вот оно, за ближайшим углом, не видно пока, но не учуять — невозможно. Да и следы — вот они, свежие, ароматные. Ко мне, Мухтар!
Каждый из нас сам себе Мухтар, других мухтаров не будет. И не надо, впрочем.
Мы какие-то совсем уж, до неприличия живые стали этой осенью.
Подробности, конечно, опустить придется, подробности каждому свои, поэтому дальше — тишина.
В смысле — все, молчу, молчу».
И я действительно молчу с тех пор.
В смысле, не пишу больше таких записок. Никому.
Невозможно ведь.
Эта книга посвящается Наташе.
Ей было восемь лет, а мне — пять, когда она заманила меня на темный чердак и рассказала мне сказку про Черную Руку.
Шепот ее звучал вполне зловеще. Особенно Наташе удавалась фраза: «Девочка, девочка, Черная Рука приближается к твоему дому!»
Мне потом очень хотелось увидеть Черную Руку.
Ну вот, чтобы она не прямо ко мне в спальню пришла, а куда-нибудь по соседству.
Дом наш был длинный, буквой «Г», девять, кажется, подъездов. Множество девочек и мальчиков, хороших и разных, проживало в нашем доме. Каждый из них вполне подходил на роль жертвы. Вот и хотелось мне, чтобы Черная Рука пришла к кому-нибудь из них. А я из окошка подгляжу тихонечко, и будет мне счастье.
Черная Рука, конечно, так и не собралась навестить моих соседей, зато на этом примере очень легко уяснить простой и печальный факт: почти всякий человек жаждет быть свидетелем чуда.
И хрен кто согласится быть его непосредственным участником.
Попереть, что ли, супротив природы?
Но Наташин шепот звучит теперь не зловеще, а насмешливо:
Девочка, девочка, Черная Рука срать на тебя хотела!
Эта книга посвящается Z.,
который спрашивал, срываясь на крик: «Когда я вернусь в Гавану, а, суки? Когда я вернусь в Гавану 1928 года? Ну, что же вы молчите, вам нечего сказать?»
Сказать и правда было нечего, но сердце обливалось не то чужой кровью, не то темным кубинским ромом; небеса, как всегда, молчали, поэтому отвечать пришлось мне. Пришлось обещать:
— Вы вернетесь в Гавану 1928 года однажды в начале зимы. Год не знаю, но день недели прозреваю: это будет вторник. Будет -3 или -4, согласно учению Брата Цельсия, и склизкая снежная крупа, как колючий нечистый дождь. Город не знаю, но, как видно из прогноза погоды, не южный, мягко говоря. Будет совсем скверно, как почти всегда бывает в начале зимы органическому существу.
Вы будете идти пешком по каким-то мудацким человеческим делам и вдруг наступите на трещинку в виде руны HAGALAZ или еще как лбом вмажетесь во что-то немыслимое.
Ну и вот.
Попадете в Старый Город (а какой смысл в Гаване 1928 года шастать по промышленным районам?), спросите обо мне где-нибудь на бульваре Прадо. Старожилы меня, надо думать, помнят.
Выпьем, что ли, рому.
Эта книга посвящается Г. О.,
который проводил меня на Киевский вокзал 6 ноября 1987 года и погрузил в вымороченный дополнительный поезд Москва-Одесса, осененный сложным трехзначным номером.
Поезд был прекрасен в первую очередь тем, что в нем ехало человек десять, не больше, не считая проводников, по одному на вагон.
В моем вагоне нас, соответственно, было двое: я и проводник. Он выглядел как дитя преступной любви Акакия Акакиевича и Железного Дровосека: на первого походил, так сказать, общей харизмой, на второго — телосложением и пластикой.
В самом начале поездки проводник предупредил меня, что в дороге будет холодно. Дескать, отопление не работает и воды горячей в баке, соответственно, не будет. Поэтому он предложил поделить все наличествующие одеяла пополам.
Это, надо понимать, был великодушный жест. Проводник вполне мог забрать все одеяла себе с мотивацией «не положено». Но он зачем-то решил спасти мне жизнь.
Когда мое гнездо из дюжины одеял было свито, проводник попросил больше его не беспокоить. Дескать, чаю все равно нет и не будет, а ему водку пить надо. Сегодня — чтобы согреться, а завтра — чтобы согреться и еще потому, что праздник.
В гнезде из одеял мне было неплохо. У меня с собой была прекрасная московская еда: мармелад «Балтика» в почти промышленных количествах. Больше у меня не было ничего съедобного, зато имелось несколько журналов «Иностранная литература».
Оказалось, что это был отличный выбор: обычно я кукую до утра, но авторы тогдашней «Иностранной литературы» (ни единого имени, увы, не помню) свалили меня с копыт, как добрый самогон.
И вот просыпаюсь я утром 7 ноября и, как положено заправскому путешественнику, первым делом гляжу в окно.
Там, за окном, открылась мне дивная картина.
То была сельская, как понимаю я, демонстрация. По дороге гуськом шли несколько (едва ли два десятка) человек. У одного был барабан, у другого — труба. Звуков мне слышно не было, но музыканты явно наяривали вовсю.
Остальные люди несли в руках компактные транспаранты. Что там было написано — неведомо, не удалось мне разобрать. Зато замыкающий, здоровенный мужичище с окладистой бородой нес красный воздушный шарик размером как раз с собственный кулак, сжимающий ниточку.
Надо сказать, что женщин среди демонстрантов не было. Зато были дети — все, между прочим, мальчишки.
Они, впрочем, не шли в колонне, а бежали чуть поодаль, подпрыгивали и кричали, выражая восторг и, возможно, даже экстаз. Когда мальчишки обгоняли демонстрантов, они разворачивались на 180 градусов и бежали навстречу праздничной колонне. С детьми бегали четыре собаки.
Других демонстрантов не было, только далеко позади с той же примерно скоростью, брел пастух, а с ним — дюжина тощих коров.
Вся эта идиллия была слегка припорошена скудным ноябрьским снежком.