Александр Иличевский - Математик
— Смотри, ба, вот помрешь, а меня без наследства оставишь, бедняжечку.
— Все зависит от твоего поведения, — слабым голосом произносила бабушка.
Вика никогда не включала свет. Она ждала его, покуривая на подоконнике, или уже в постели. Раскланявшись у двери с Ченом, Макс входил в темноту и сантиметр за сантиметром ощупывал край дивана, подвигаясь к стене. Под руками у него высвечивался телесный контур — и вдруг оживал. Он принимал шутливый толчок — и опрокидывал ее с мрачной радостью обратно…
У Вики взрослые руки: он прижимает их к губам — трогает загрубевшую кожу, синеватые жилки, гладит аккуратные простые ногти, — и вспоминает мать, погружается в мучительное неразделенное ощущение теплоты.
Город полон акварельных запахов — легких, водянистых, взвешенных туманом. Пахнут фасады, камни, пинии, земля в парке, бриз, асфальт, стекла витрин, помытая чашка, — но уловить эти запахи можно не впрямую, а только воспоминанием, уже вдали от полотна залива, океана, неба, холмов; отвернувшись или закрыв ветровое стекло, различить на губах горьковатый налет нецелованного бриза… Запахи эти не поддавались называнию, но обладали общим вкусом водянистости, и кожа Вики пахла водой — бегущей упруго по груди, плечам, сбивавшей с ног, или — проточной. Она пахла неуловимым течением, в котором никак нельзя было остаться, которым нельзя было напиться вдоволь, как невозможно надышаться, высунувшись в люк машины на скорости: Пятое шоссе, дорога на Лос-Анджелес — холмы полупустыни, от горизонта до горизонта ни одного автомобиля, пустить разделительную между колес, врубить Роберта Планта, Mighty Re Arranger, и, упершись босой ногой в нижнюю дугу руля, выпрямиться в прямоугольник слепого неба, задохнуться горячим ветром, сухими глазами обжечься табличкой: «Следующая бензозаправка через 56 миль», нырнуть вниз — глянуть на уклон стрелки бензобака, ударить по тормозам…
Можно было лишь эфемерно нагнать оглядкой — она всегда для него была воспоминанием. В ее присутствии он выпадал из времени, его кружило, мутило, даже лежа с ней рядом, даже слыша всей кожей ее дыханье — он рушился от невозможности остановить, остановиться.
— Гуттаперчевый ты мой мальчик, — вырвалось у Максима.
— Да, я — смертельный номер, — вдруг взметнулась Вика.
— Что ты имеешь в виду? — встревожился он.
Вика не хотела отвечать.
Он повторил, с нажимом:
— Что — ты — имеешь — в виду?
Вика отвернулась, но потом вдруг встала на постели и с вызовом отвечала:
— А то, что я и женщина, и девочка. И мальчик, — с вызовом ответила она и нырнула под одеяло.
И вдруг он понял, что больше всего в жизни любит смотреть на нее. Но прямой взгляд слепил, и то, как она двигается, все ее гибкие, ломкие линии складывались в мучительный лабиринт, в котором, будто под прикрытыми глазами, он чувствовал свой возвращенный взгляд, заходилось сердце и прерывалось дыхание, он видел, как она текла в его близости, и влачился за ней всем существом. Мог весь день помнить только одну ее позу, сочетание углов локтей, длительность бедер, лодыжек, полоску плоского живота, мучительной плоти, желанную, как горизонт; застывал, чувствуя под рукой ее стан — тонкую прямую спину, поясницу, к которой, обмерев, прикоснулся утром ладонью, — и казалось, что она вся — всем станом вместилась в это прикосновение, ладонь хранила весь сложный, трепетный склад косточек и сухожилий, череды мягкостей, хранила всю ее, без остатка.
Он чувствовал, что ежеминутная готовность принять ее, обнять, погрузить в себя — как самую желанную ценность — всегда так взвинчивала его силы, как это происходит с солдатами перед атакой, когда весь мир сжимается до отдельной от «я» — доступной рукам, поступку — сути. Так человек в иные мгновения превосходит Вселенную — и величиной смысла, и физической ценой своей природы. Так тело ищет возвращения души… Так происходит, когда молекулярные связи органического вещества настолько оплодотворены силой существования, что вся энергия Вселенной — миллиарды парсеков звездного термояда, коциты черных дыр и пекло сверхновых, — не может сравниться с внефизической, уничтожающей саму физику с ее законами — одушевленной мощью человека. Так воинство филистимлян и столпы язычества оказывались бессильны перед божественным вожделением Самсона.
Будучи балетного склада — точеная, гибкая, — Вика обожала вальс. Когда была в настроении, но чаще — под кайфом, — начинала кружиться, и Максим, хоть и не умел, но чтобы как-то охранить ее, подхватывал и вращался вместе с ней. И она не замечала его — летела с широко раскрытыми глазами — в парке ли, в комнате: со стороны это выглядело бы романтическим счастьем влюбленных, но вблизи очевидна была болезненная странность. Вся его любовь была этим вальсом: бессмысленно — не о нем — счастливые глаза возлюбленной, и он: взлохмаченный, неуклюжий, переминающийся невпопад перед этой тонкой, совершенной пластикой тела… Он все время стремился к ней — и не мог достичь. Она спала с ним так, точно была не против, — не это приносило ей в жизни удовольствие; в то время как он умирал над нею.
Вика временами была спазматически говорлива. Особенно она обожала болтать в постели — обо всем, включая своего кота, который прошел с ней через все перипетии — и голод, и безнадегу начала 1990-х. В те времена опустевших помоек Вика не столько заботилась о себе, сколько о коте и даже помышляла о том, чтобы выставить себя на продажу у Гостиного Двора, ибо дома сидел голодный кот. И вот теперь, когда кот умирал, она носилась с ним по клиникам, не спускала с рук и не верила ни одному врачу. А Максим ездил с ней вместе и был при ней нянькой. Кот уже не мяукал, а только хрипел.
Коту шестнадцать лет, его зовут Винсент. Вика своей любовью не отпускает его и заставляет мучиться. Ночью она решается, и они везут кота в скорую ветеринарную помощь, где усыпляют. Надо похоронить его. Они едут на Тахо. Еще темно. Непростая горная дорога. Винсент лежит в коробке из-под обуви, поставленной под заднее стекло. Из-за набегающего света встречных фар длинные тени скашиваются в салоне, сокращаются, съеживаются, пропадают — и Вике кажется, что Винсент шевелится, пробует вылезти. Она дважды останавливает машину, кидается к коту, ощупывает его, заходится в истерике. Максим молчит.
Утром они дожидаются открытия лодочного проката. Сложив мокрые весла, Максим проволокой к задним ногам кота приматывает голыш размером с баранью голову и опускает его в потеплевшие от зари воды озера. Встав на задние лапки, кот уходит ко дну.
ГЛАВА 11. МОСТ
Чен исполнял роль шута общины. Женщины иногда подкармливали его — то лапшой, то печеным кальмаром. Один раз дети подложили старику в лапшу стручок кайенского перца. Чен прыгал и дышал, как дракон, поводя шеей, которая неправдоподобно длинно вытягивалась из воротника. Дети хохотали. Слезы лились из глаз старика. Он плакал и вдруг спохватывался — и снова дышал, совал в рот кусочки хлеба, быстро-быстро жевал, пил из-под крана воду, тряс головой. Дети смеялись. Сквозь слезы старик смеялся вместе с ними.
Однажды крепко подвыпивший Чен пришел вечером к Максу и долго что-то рассказывал на китайском — бормотал и плакал. И наконец заснул, всхлипывая, как ребенок. Макс оставил его на своем диване, а сам лег на пол.
Он лежал и думал, что Вика мечтает сдать бабушку Богу. Что город зимой похож на корабль — с множеством шатких лесенок, переборок, круглых окон и перепадов высот — многоярусный корабль, который иногда вдруг выходит из волн, и темная изумрудная толща обнажает окна, в которые теперь видно небо…
Чен при всей потусторонности обладал родной тревожной душой — Максим это чуял и тянулся к нему. Однажды еще затемно пришел он будить Чена — постучал, толкнул дверь: светильник тлел в углу, на кроватке лежал навзничь старик. Солдат вечности лежал перед ним — и ни один мускул не дрогнул на лице, когда открыл глаза и обратился к Максиму.
И снова они мчались к Форту Майли, и снова Чен, паря над мостом, огибая его то тут, то там, уподобляясь, скользя по линиям моста всем текучим контуром тела, учил его гимнастике.
К пирсу они выехали крадучись: близ океана туман остановил пространство, поглотил движение, как древесина вбитый гвоздь. Они бросили машину с включенными огнями, не решаясь двинуться дальше, вглядываясь в сторону океана, в совершенную молочную глухоту: жемчужные пятна фонарей влекли, обрывались; с беззвучной тревогой пульсировали аварийные огни машины. Лица покрылись моросью, Чен вытер рукою лоб, щеки, закачал головою. Вдруг сзади раздался рык мотора, скрежет — и увенчанное световой рекламой такси ринулось в сторону Embarcadero.
Поврежденная ударом дверь не закрывалась, пришлось придерживать рукой. Максим загнал машину поглубже к пирсу, за рыночные лотки. Только со второго раза нашли нужный пирс, прошли его весь, напрасно оглядывая борта, ища название — Seyo Maru. Вдруг кто-то с воды окликнул их по-китайски, старик отозвался, и с мостков, уходящих в туман, словно бы повисших без опоры, соскочил низенький паренек с длинными руками. Он потянул их на борт, спустил в трюм, где уже на вонючих холодных сетях жались пятеро парней, — и велел не курить и не показывать носу. Максим не понял почему. Матрос поджал колени, давая место Чену, и сказал, что у кэпа нелады с лицензией, или обычное дело — палубные матросы работают за наличные, и нужно, опасаясь инспекции, не подать виду, что команда выходит на лов.