Джон Краули - Эгипет
И история тоже была. Он впервые увидел ее там, у подоконника, бурые зимние горы и мертвый сад исчезали за окном, и он не знал, о чем она, он мог только выдумать ее, вообразить, как она раскручивается, как сплетается воедино и рассказывает сама себя, скороговоркой, но весомо и значимо, как собирается над горами гром. Эта потаенная история длилась сотни лет, от самого начала времен, и ее можно было постичь; здесь был ее набросок, или часть наброска, здесь открывались тайны, а если и не сами тайны, то хотя бы тайна тайн — о том, что тайна существует Пирс в своей нью-йоркской трущобе покатал в пальцах сигарету и закурил ее, но возникшее чувство от этого взрослого действия не пропало, не ушло ощущение, что его запутанный и сумеречный внутренний мир превращается в ряд картин, в последовательность слайдов «волшебного фонаря», которые высвечены на экране все одновременно, и все-таки каждая видна была четко и все они в каком-то смысле были одной и той же картиной.
Когда он был совсем маленький, ему рассказали историю о человеке, который в грозу спрятался в старом амбаре. Он заснул на сеновале и, проснувшись далеко за полночь, увидел стаю кошек, разгуливавших по чердачным балкам. Они ходили по балкам и, встречаясь между собой, казалось, передавали друг другу какое-то известие. Потом две кошки встретились над тем самым местом, где притаился этот человек, и он услышал, как одна из них сказала другой: «Передайте Дилдраму, что Долдрам умер». И тут же кошки разошлись. Когда этот человек в тот же день добрался до дому, он рассказал жене обо всем, что с ним случилось и как он слышал слова, сказанные кошкой кошке: «Передайте Дилдраму, что Долдрам умер». И едва только он успел произнести эти слова, как старый домашний кот, мирно дремавший у камина, вдруг с воем взвился в воздух и крикнул: «Так, значит, я теперь кошачий царь!» А после он сиганул в дымоход, и с тех пор никто его не видел.
От этой истории его бросало в дрожь, он думал над ней Потом не день и не два, и вертел ее так и эдак; и важна была не столько история сама по себе, та, что была рассказана, сколько та скрытая внутри нее история, которую никто ему так и не рассказал, история о кошках, тайная история, которая шла себе и шла и никто, кроме кошек, о ней не догадывался.
С тем же чувством, сидя у подоконника, он отыскал в старой «Британской энциклопедии» с десяток мест про Моисея и нашел эту самую рогатую голову, без каких бы то ни было комментариев, и даже в сопроводительной надписи под иллюстрацией ничего об этом не было. Они все время были здесь, эти рога, только он об этом не знал, а теперь знает, и объяснение тоже есть, которого он пока не знает, но может узнать. Собственно, здесь и начиналась История.
И вот теперь Пирс наткнулся на тогдашнее мгновение, словно сломав в поисках чего-то другого коробку, в которой оно хранилось, и теперь с его помощью мог оценить, что же он приобрел, а что утратил за то долгое время, которое прошло между тогда и сейчас, между тем окошком в Кентукки и этим.
Как же так вышло, что он утратил свое призвание?
Конечно, он не мог вернуться вспять, выяснить, где обронил путеводную нить, и снова взять ее в руки; время течет только в одну сторону, и, чему ты научился, забыть уже не сможешь. И все же. Он сидел с книжкой Барра на коленях, вслушиваясь в тихий город, и внутри у него росла странная, беспричинная печаль: что-то у него украли, он сам у себя украл, драгоценнейшую из жемчужин, он просто забыл о масштабе цен, выбросил ее бездумно, а теперь — что толку ее искать.
В том же году в городе начало происходить что-то странное. Пирс вначале ничего не замечал, не обращал внимания, хотя чувствовал, что студенты становятся беспокойными и невнимательными и словно бы вслушиваются в отдаленную барабанную дробь. То и дело в коридорах и на ступеньках книжных магазинов, где он подолгу, стараясь унять гложущее его смутное беспокойство, рылся в книгах, или на улицах своего трущобного райончика он встречал таких персонажей, которые в принципе здесь и сейчас были не к месту, но Пирс был занят собой и не давал себе труда задуматься. Он ходил по урокам и по улицам, как персонаж из комикса, над головой у которого нарисован белый пузырь для реплики, а вместо реплики — большой вопросительный знак. Однажды в людном коридоре он так от самого себя устал, что вынужден был остановиться и вслух строгим тоном приказать себе: брось, ради всего святого, и успокойся; а в следующее мгновение, когда студентки, пробегавшие мимо, прижав к грудкам учебники, обернулись и уставились на него, он обнаружил, что представления не имеет, что же он такое должен бросить, поскольку в руках у него ничего, ну то есть совсем ничего не было.
Он не утратил призвания, просто повзрослел; он хотел повзрослеть, а если бы даже и не хотел, куда бы он делся. История, неисследованная страна, которая виделась ему где-то в туманном далеко, — оказалась такой обыденной и отличалась от собственной его повседневности не сутью, но скучными географическими подробностями и местными обычаями, длинные списки которых ему пришлось заучить наизусть; он знал это наверняка, потому что исследовал эту страну вдоль и поперек в полном соответствии с вышеозначенным призванием, он жил в ней каждый рабочий день.
Он всегда рос не вглубь, но вовне, подальше от чудес и сказок; и теперь до него дошло, что его путешествие было путешествием прочь от детства, таким же походом за внешние пределы, как тот, в который уже давно выступило человечество, и по основным пунктам которого он, Пирс Моффет, всего лишь наскоро пробежался в ходе своего собственного онтогенеза, и вот теперь, повзрослев, обнаружил себя в той самой точке, до которой к настоящему моменту успело дойти человечество.
Когда я был ребенком, я мыслил как ребенок и поступал как ребенок, но теперь я мужчина и покончил с ребячеством.
Когда-то, в самом начале — в начале его собственных начал и в начале рода человеческого, — были такие истории, в которые ребенок может вжиться, отчет о происшедшем, который можно было понимать буквально: об Адамыеве и о Христо Форколумбе, о солнышке с рожицей и о луне, тоже с рожицей; истории, которые нельзя просто взять и сбросить, как отыгранную карту, из них можно только вырасти, как из старых плавок, — и с легким чувством ностальгии подменить рожицу именем, научным термином. Истории, из которых он вырос; и взрослые предупреждали, что именно так оно и будет, когда он с чисто детской горячностью пытался добиться от них объяснений по поводу той или иной чужеродной детали, и чтобы они встроили ее на подобающее место, истории, чья ветхая ткань расползалась у него в руках. Однажды в рождественский сочельник, когда в детской полыхали жестокие споры, Сэм Олигрант вызвал его и Хильди, его двоюродную сестру, которая была старше его на какие-то несчастные пару месяцев, завел их в верхнюю спальню и все в деталях рассказал про Сайта-Клауса, и им обоим не только с самого начала было ясно, что он говорит чистую правду, но и ощущение было такое, словно камень с души упал, как будто проклюнулся из яйца птенец: их с Хильди пустили в большой, взрослый мир. Только малышам ничего не говорите, попросил их тогда Сэм, а то испортите им праздник.
А потом он пробивался наружу из других историй, побольше: про Бога, рай и ад, про Четыре Основные Добродетели, про Семь Святых Таинств и девять ангельских хоров. Если оглянуться, то все это случилось словно бы в одночасье: он сделал один-единственный шаг и все это оставил за спиной, со вздохом облегчения, с тянущей болью утраты и решительным кивком: обратно ни ногой, даже если захочется. Даже если получится. Впрочем, не получится: этот маленький игрушечный мир был ему теперь не по росту, он носил его при себе, как допотопные часы-луковицу, в любой момент вынь и полюбуйся, механизм отлажен и в полном порядке, вот только время в нем остановилось навсегда.
И так далее, выходя за пределы колоссальных смысловых полей, сквозь круги Истории и частных историй, не только про Христофора Колумба, который обнаружил, что земля круглая, не только про отцов-основателей и про то, какие они были жутко умные, но через целые вселенные мысли, каждая из которых делалась тем меньше, чем больше он узнавал о ней, — пока ему не становилось в ней тесно и он выходил прочь, притворив за собой дверь.
А потом наконец настал черед самого большого внешнего круга, самого беспредельного из всех: реального мира. О котором ничего нельзя было сказать, потому что для того, чтоб до него добраться, и он сам, и весь род человеческий, с которым Пирс к тому моменту поравнялся нос к носу, должны были оставить за спиной все доступные человеческому пониманию миры. Он все их нес в себе, он перерос их; освободившись от знаний, как от одежды, он стоял, и смотрел перед собой, и видел безмолвие и редкие случайные звезды.
Он совершил какую-то ужасную ошибку.
Ничего еще в ту пору не ведая о технике преодоления жизненных кризисов, Пирс не мог определить природу своего душевного расстройства, хотя позже, оглядываясь назад, он ясно видел, что с ним случилось: он просто рухнул очертя голову в кризис двадцать первого года, третий по счету Кризис в обычной человеческой жизни. Тот примитивный синтез, которым он занимался в Ноуте, «экзистенциальная» поза и невежественное всезнайство, рассыпался на части так же, как истлели со временем его черные костюмчики. Синусоида судьбы швырнула его вниз, как на американских горках; наступил Год Великого Штопора, и он упал отвесно в лежащее у подножия Горы Судеб болото. К весне шестьдесят седьмого он торчал в нем по самые уши.