Феликс Розинер - Некто Финкельмайер
Никольский к этому времени был уже далеко. Когда он потом задумывался, кто из них, последних могикан кустарщины в науке, как они горделиво себя называли, — кто из них оказался в наибольшем выигрыше, то получалось, что парнишка-техник. Приятель Никольского был не в счет, так как должности, огромные оклады и солидные титулы сожрали и его самого и его жену — когда-то весьма симпатичную молодую особу, которая в те свои симпатичные времена пребывала еще в женах у Никольского и которая не то его бросила ради приятеля, не то он, Леонид, бросил ее приятелю, — это так и осталось неясным. Короче говоря, приятелю во всех смыслах достался худший вариант. Парнишка-техник, когда все вдруг сдвинулось к бурному росту и почкованию, за свои восемьсот рублей, по его же словам, нахлебался науки по горло. Его прежний коллега по пайке бесчисленных схем, товарищ по спирту и друг по совместной квартире для баб, а отныне всего лишь начальник, сказал ему так, что желаешь того — не желаешь, но надо учиться, идти в институт — на заочный, вечерний, как хочешь, а то, брат, придется из техников — в лаборанты, и это уж не восемьсот, а семьсот пятьдесят… Но на кой ему было это ученье? Чтоб, промучившись пять лет, получить инженерские тысячу двести? Он сказал «до свидания» науке, сел в такси и катает на нем по сей день, не изменив своей нелегкой, но такой почетной шоферской профессии даже после армии. Когда Никольский по старой памяти звонит ему и просит подвезти в аэропорт, тот, сидя за баранкой, любит повторять: «Работа — хорошо, деньги — лучше, а чтобы на работе при деньгах да без начальства — это, Леня, у нас, у романтиков, и называется счастьем трудных дорог». Не будучи романтиком в той мере, в какой это было свойственно дружку-таксисту, Никольский, тем не менее, работу, деньги и начальство помещал примерно в такой же ряд рассуждений.
И вот, в то самое время, когда Никольский пытался все эти три взаимосвязанных компонента сбалансировать возможно более оптимальным образом, он внезапно позарез понадобился государству и как раз на такую работу, где еще платили много денег и где еще было немного начальства, а то начальство, которое и было, старалось не соваться в новые для себя дела, в коих, естественно, ничего не смыслило. Никольский впервые ощутил тогда редкое, захватывающее чувство полного слияния личных и общественных интересов, чувство столь возвышенное и всеобъемлющее, что говорить о нем только как о результате материального стимулирования и создания нормальных условий для творческого труда было бы грубым упрощенчеством, вульгаризацией и злопыхательством.
Понадобился Никольский государству по той простой причине, что решило оно завести себе патентную службу. Почему-то вдруг обнаружилось, что муторное это, кляузное и, в целом-то, не наше, а ихнее заграничное и буржуазное дело так же надежно, выгодно и удобно, как всем известная сберкасса. Но как подступиться к этому делу, почти никто не знал. Никольский был одним из тех, кто знал. Различных западных патентных формул он изучил превеликое множество, знаком был с системами патентования основных промышленных стран, — словом, впору было поутру ехать к новому двору.
Так он и стал патентоведом, экспертом, консультантом и прочая и прочая — вплоть до научного редактора и переводчика всяких серьезных трудов в своей сфере. Работа устраивала его все по тем же причинам. Он мало от кого теперь зависел, свободно располагал своим временем и, приходя на службу, в любой момент имел возможность уединиться в небольшой отдельной комнатушке. Высшее руководство относилось к Никольскому с уважением, если не с почитанием, так как только и могло предлагать своему экстраординарному подчиненному работу и выслушивать, согласен ли он ее взять и на какой срок. Никто не зависел и от самого Никольского, а это счастье тоже не валяется. Что касается денег, то при своей известности и эрудиции он мог немало зарабатывать и на стороне, но за левой работой слишком не гнался: на хлеб со сливочным маслом хватало, а дети дома не плакали…
Работа случалась разная — и интересная и не слишком. Сюда, в городок, на этот зеленый почтовый ящик, забросило его в связи с довольно путаным делом, в котором долго разбирались до него, но толком не разобрались. Его попросили помочь, били челом, дескать, только на вас и надежда. Отказаться было неловко, тем более что речь шла о тяжбе с солидной американской фирмой, объявившей протест на наше изделие: то есть, что ни говори, дело, опять-таки, государственное… Сидя теперь перед грудой технических описаний и чертежей, Никольский уже представлял, что придется ему тут пробыть не день и не два, что потом и в Москве предстоит немало возни, так как этот зеленый почтовый — лишь один поставщик на изделие, а протест заявили по нескольким пунктам сразу.
День быстро клонился к концу. Работалось плохо, да он пока лишь прикидывал что к чему, не вникая особенно. Было у него то знакомое состояние, когда ему становилось безудержно жаль себя. Правда, он точно знал, что такое случалось с ним именно после пьянки. Но обычно Никольский боялся давать себе волю, старался поменьше раздумывать над жизненным горем-злосчастием во всех его вариантах. Сегодня же на него нашло, и, конечно, причина была не в одной только выпитой водке. Причина была в Финкельмайере. Это его ночной монолог замутил Никольскому душу, и он, черт возьми, отпустил тормоза. Или нажал на гашетку. Начал крутить боевик «Жизнь и падение Леонида Никольского». Патология, секс и ужасы из киноленты вырезаны в соответствии с моралью нашего проката, фильм годится даже детям… Все умещается в одной серии, полтора часа, на дневные сеансы билет только десять копеек, поскольку хроника, а не художественный фильм. У Финкельмайера — иначе. Поэтический кинематограф. Поэт он и есть поэт. Ему и карты в руки. Айон Неприген! Это надо же, что за нелепость!
Он подумал, что Финкельмайер, наверно, давно возвратился в гостиницу и ждет его там.
IXАарон-Хаим Менделевич Финкельмайер лежал на кушетке и безмятежно спал. Во сне он чему-то удивлялся: его брови были приподняты, губы стянуты к середине рта и круглились, как будто он вот-вот собирался произнести изумленное «О!» Рядом на столе стояла вчерашняя початая бутылка. Донышко ее прижимало лист писчей бумаги с размашистой корявой надписью: «И зачем я тебе понадобился? Если пить — разбуди».
Арон явно избег соблазна приложиться к бутылочке, не дожидаясь Никольского, и это было трогательно. Никольский, тормоша Финкельмайера, так и сказал — мол, тронут твоей беспримерной стойкостью, но если сейчас не проснешься, — пеняй на себя.
— Ну вот что, я сразу к делу, — провозгласил Никольский, когда они уже сели за стол и после первого «будь!» приступили к бутербродам. — Я все к тому же. Очень уж интересует меня поэт Айон Неприген.
Финкельмайер пристально поглядел на Никольского.
— Боже мой. Айон Неприген? Простите, — а что?
— Видите ли, я говорил: люблю стихи и танцы. Вы не танцуете? Я так и думал, вы выше этого. Поговорим о стихах. Среди ваших знакомых нет поэтов? Очень жаль. Очень забавные люди. Я, например, недавно познакомился с одним. Такой чудак! Я, говорит, сам еврей, стихи сочиняю по-таймырски, записываю по-русски, а звать меня Хосе — Арон-Мария-Хаим-Дон-Кихот-де-ла-Айон-Неприген. И только, знаете, он мне это сказал, подкатывается к нам эдакий толстячок, и поэт говорит: «Вот, Леня (меня Леней звать), знакомьтесь, это вот Санчо». А Санчо этот тоже смешной. Тоже поэт, только не еврей. Тоже не то по-таймырски, не то по-ямальски сочиняет. А звать его Диего-Сальваторе-Санчо-Панса-ибн — да опять же — Айон Неприген. Ну, скажите, правда интересно?
— Весело. Прямо катаюсь со смеху, — мрачно сказал Финкельмайер. — Я вижу, ты имел содержательный день в обществе Манакина. Что ему от тебя надо?
Никольский взял журнал и постучал по обложке пальцем:
— Чьи стихи?
В глазах Финкельмайера появилось такое бешенство, что Никольский поспешил отбросить журнал подальше на стол и сказать примирительно:
— Ладно, ладно, Арон, ты не злись! Я все понимаю. Я знаю — верю, в конце концов, внутреннему чувству — эти пять стихов писал ты. Но там написано — авторизованный перевод. Какое к ним имеет отношение Манакин?
Финкельмайер криво усмехнулся:
— Никакого. Но он по личному меж нами соглашению берет себе полгонорара.
— Час от часу… Арон, ты уж, будь добр, растолкуй, — терпеливо попросил Никольский. — Вижу, — тебе противно, но ты попробуй. У тебя какая-то свара с Манакиным, и я подозреваю, он хочет меня использовать.
— Тебя? Каким образом?
— Еще не знаю.
Финкельмайер не сразу решился заговорить.
— Ладно. Вся эта история чистейшей воды авантюра. Из тех, в которые посвящать не хочется. Правды не знает никто, за исключением одного человека. Это Мэтр. Он был если не отцом этой идеи, то во всяком случае сыграл роль повитухи, принял ее совсем голенькой, когда она только что родилась. Он же ее и обмывал — вместе со мной.