Франц Верфель - Сорок дней Муса-Дага
Габриэл страдал не от неприязни окружающих, а от обострившегося чувства одиночества. Правда, ему и в прошлом не довелось завязать душевные отношения ни с руководителями народа, ни с простыми людьми, а дружбу и подавно. Ему повиновались как военачальнику, выказывали уважение, благодарность даже, но он и люди Муса-дага были в корне разные люди. Теперь они его откровенно избегали, даже Арам Товмасян, прежде искавший предлога с ним поговорить. Габриэл заметил, что соседи по ночлегу на Северной позиции все дальше отодвигают свою постель. Объяснение, казалось бы, лежало на поверхности: Габриэл ежедневно проводил час, а то и больше, у одра больной жены, – его боялись как носителя заразы. Однако за этим внешним поводом скрывались гораздо более сложные чувства. Габриэла постигла лихая беда, а за ней подступает другая, похлеще. Присущий всем людям страх перед собратом, пораженным роком, суживал круг одиночества, замкнувший Габриэла. Что до эпидемии, разразившейся в лагере, то она – главным образом от благоприятной погоды, а отчасти благодаря экиму Петросу – не выходила из границ ползучей, но ослабленной формы. Из ста трех заболевших умерло до сих пор двадцать четыре. Совет уполномоченных придал в помощь врачу санитарную комиссию – в нее вошел и пастор Товмасян. Эта комиссия ежедневно обследовала всю Котловину Города, шалаш за шалашом. Если у какого-либо жителя обнаруживались пусть самые легкие признаки заболевания, он обязан был тотчас, захватив свои подушки и постель, отправиться в карантинную рощу. Впрочем, жить в этой тенистой рощице больным было приятно, и обходились с ними мягко. Конечно, хлынул бы дождь, и все стало бы куда страшней. Но после первой грозы, благодарение богу, больше не дождило, что применительно к сирийскому августу месяцу можно счесть благом, однако вовсе не чудом.
Петрос Алтуни дважды в день ездил верхом на своем ишачке навещать Жюльетту Багратян. Его удивляло, что болезнь Жюльетты протекает не в обычных формах. До кризиса, по-видимому, было еще очень далеко. Температура после первого приступа несколько понизилась, но сознание к Жюльетте не вернулось. При этом она не лежала, как другие больные, в глубоком беспамятстве или бурно бредила, она спала непробудным, свинцовым сном. Но могла, не просыпаясь, повернуть голову, открыть рот и глотать молоко, которым поила ее Искуи. А порой, случалось, и пролепечет несколько слов, точно из иного мира.
В первые дни ее болезни Искуи почти не отлучалась из Жюльеттиной палатки, – Майрик Антарам была перегружена работой и уходу за больной могла уделить лишь час-другой.
Искуи велела перенести туда свою койку и ночевала у Жюльетты. Овсанну и ребенка она больше не видела, да и нельзя было с ними встречаться. Несмотря на парализованную руку, Искуи ловко справлялась с обязанностями сиделки. К тому же, на второй день заболевания у Жюльетты обнаружилась и ангина, так что она подчас не могла проглотить молоко, которым поила ее Искуи, иногда оно вызывало рвоту. И сиделке приходилось, помимо всего, стирать постельное белье. Служанки Жюльетты с легким сердцем предоставили это Искуи. Они боялись заразы и крайне неохотно прикасались к больной и ее вещам – разве только заглянут в палатку, один раз утром, другой – вечером и нет их. В конце концов, рассуждали они, что им за дело до этой чужачки, о которой ходила такая дурная молва? И вся тягота легла на плечи Искуи. День и ночь она преданно ухаживала за этой лежавшей в беспамятстве женщиной, но ни на самую малость не стала ей ближе француженка.
Приходя ей на смену, Майрик Антарам чуть ли не насильно заставляла ее выйти отдохнуть хоть часа на два. Но Искуи садилась у входа и не двигалась с места. Раздастся ли шум шагов, мелькнет ли чье-то лицо, она в испуге пряталась; ее тяготила мысль, что она может встретиться с братом или отцом.
Больше всего любила она это время на границе ночи и утра, когда, как сейчас, сидела перед палаткой в ожидании Габриэла. Он имел обыкновение приходить в этот самый одинокий час одиночества, потому что почти никогда не в состоянии был провести целую ночь на своем ложе у Северной позиции.
Вместе с Искуи Габриэл подошел к кровати Жюльетты. Свет керосиновой лампы на туалетном столике падал ей прямо в лицо. Алтуни просил не спускать с нее глаз, быть настороже на тот случай, если она очнется или наступит сердечная слабость.
Габриэл склонился над женой, поднял ей веки, точно надеялся, что свет пробудит в ней сознание. Жюльетта беспокойно задергалась, громко задышала, но не проснулась.
Голос Искуи рассказывал обо всем, что случилось примечательного за день. В палатке они говорили только о делах. Но и вне палатки им было не по себе. Недавно, в этот же час, они шли под руку мимо Трех Шатров, как вдруг Искуи почувствовала, что из-за приподнятого полотнища палатки на нее тайком смотрят, сверля ей спину, глаза Овсанны. Вот почему сегодня они на цыпочках вышли и направились в «садовую гостиную», к той огороженной миртом скамейке, где в минувшие дни принимала Жюльетта своих обожателей. Здесь они были в надежном укрытии. Но несмотря на полную уединенность места, они не прикасались друг к другу и говорили еле слышным шепотом.
– Знаешь, Искуи, мне было показалось, что я теряю разум. Но лишь только почувствовал твою близость, как это страшное наваждение прошло. Теперь я снова свободен. Молчи! Сейчас прекрасно. Долго ведь это не продлится.
Он откинулся, распрямляясь, – точь-в-точь терзаемый недугом человек, который, наконец, нашел и старается сохранить такое положение тела, когда ему не больно.
– Я любил Жюльетту и, может быть, еще люблю ее. По крайней мере, воспоминание о ней. Но то, что у нас с тобой, Искуи, – что это?.. Мне суждено было найти тебя к концу жизни, как суждено было сюда приехать. Ведь это не случайность, а… Но кто может это выразить? Всю жизнь меня влекло только к чужому. Оно меня соблазнило, но осчастливить не сумело. Я и сам соблазнил чужое и тоже не сумел осчастливить. Живет человек с женой, Искуи. И потом вдруг встречает единственную, подлинную сестру, другой такой нет. Но поздно…
Искуи смотрела мимо него, на лениво покачивающийся кустарник.
– Если бы нам с тобой-привелось встретиться где нибудь там, на белом свете, признал бы ты во мне сестру?..
– Одному богу это известно. Может, и не признал бы…
Ни тени горечи не было в ее голосе:
– А я сразу увидела, кто ты мне, еще тогда, в церкви, когда мы пришли из Зейтуна…
– Тогда? Я никогда не думал, Искуи, чго можно стать другим.Человек может чему-то научиться, может развиваться, думалось мне… А в действительности происходит обратное. Человек плавится. То, что происходит с тобою, со мною и со всем нашим народом – это процесс плавки. Глупое слово, вроде бы не к месту. Но я чувствую, как я плавлюсь. Все лишнее, все наносное сходит. Скоро я стану только слитком металла. Такое у меня чувство. И вот видишь ли, потому-то и погиб Стефан…