Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Люблю рассматривать старинные фотографии городчан! Что за люди были! Все силачи, красавцы, и все улыбаются. А если не улыбается кто – под объективом непонятного треногого зверя напрягся, – все равно глазами смеется: радость проживаемой в Городце жизни так и прет из него! Ох, братцы, и сила! Я даже представить себе не могу, что было бы, если бы сила та в правильном направлении применилась, в какой стране мы жили бы сейчас, каким был бы вокруг нас мир, а главное – какими были бы мы сами, эх…
Когда холодным слякотным ноябрем семнадцатого года пришли в Городец большевики, к ним отнеслись, как ко всем пришлым, с приветливым любопытством, к тому же думали, большевики значит большие, сильные, добрые, а оказались мелкие, сопливые, к тому же гусей воруют. Ну, гусей-то не жалко, от них вся Река белая, а вот когда те же сопливые большевики расстреляли десяток городчан – ни за что, а так, для острастки, в интересах установления нового порядка, озадачились и возмутились…
Ох, и летели большевики из Городца – только пятки сверкали и целый год сопливого носа туда не казали. Целый год! Нет, пару раз пытались сунуться, но у городецких на каждой колокольне по пулемету стояло, а их, колоколен, как мы помним, было тридцать восемь. Попы, монахи особенно, новую безбожную власть люто ненавидели, всех призывали стоять до последнего, и первые до последнего стояли. И жили привычной жизнью улыбчивые мои городчане почти целый год, правда, думаю, улыбались уже меньше…
А руководила, управляла, заправляла, направляла, правила всем городецким миром простая русская женщина Марья Михайловна, хотя не совсем простая – генеральская дочь, как я ее называю, городецкая Жанна д'Арк, только внешне совсем другая: круглолицая, крутобедрая, груди – ах, кулачищи – ух, если суждено мне еще один роман написать, то будет он о ней, голубушке.
Понимала все, говорила с грустью в узком кругу: «Хоть сколько еще как люди поживем…»
Осенью восемнадцатого года обступили большевики с трех сторон Городец (четвертая сторона – Река) и трое суток его из пушек обстреливали, а на четвертые вошли под красными знаменами победителей. По свидетельству очевидцев, было среди них много нерусских – латыши, евреи, китайцы даже, а командовала ими женщина, как выяснилось потом, сестра Марьи Михайловны, то ли единокровная, то ли единоутробная, а может быть, даже и родная. Совсем юная ушла она со скандалом из дому, пообещав вернуться.
И – вернулась…
Плакали тридцать восемь православных храмов, рыдали три мечети, выла и всхлипывала синагога. Поповские кишки на крестах висели, вялились – воронье со всех муромских лесов на прокорм слетелось. Сорок монахов голой задницей на кол посажены были, чтобы видели все, как безобразны те, кого они отцами называли, к чьей ручке прикладывались.
Сестра сестру на колокольню позвала для разговора, и долго разговаривали там они, а после Марья Михайловна взмахнула ручками, как птичка, но полетела не вверх, а вниз, где для личного удовольствия красноармейцы ее штыками еще потыкали.
Сеструха та, с новой нерусской фамилией и именем, задерживаться на родине не стала, глянула с усмешечкой напоследок на истерзанный Городец и в повозку командирскую села, оставив вместо себя «на хозяйстве» женщину по имени Софья Власьевна – всяк, кто жил при советской власти, знает, какая это злобная, мстительная, мнящая всех своими врагами баба.
Перво-наперво отрезали Городец от богатой губернии, в которой он раньше находился, и прикрепили к соседней захудалой, лишили статуса уездного, город назвав селом, Городец в Городище переименовали, чтобы городецких-молодецких городищенскими-задрищенскими в окрестных местностях дразнили. Что тринадцатиглавый собор взорвали, а кирпич обыватели на баньки да пуньки разволокли, про это можно даже не говорить – процесс превращения сакрального в профанное, великого в ничтожное нам хорошо известен и по себе знаком.
Но этой мести Софье Власьевне мало показалось – сила-то еще у городецких, городищенских ли оставалась – как ни назови, а люди те же… Думала скоро, придумала лихо: стали в Городец, в Городище то есть, со всей окрестной России бракованный человеческий материал свозить: придурошных, полудурков, дураков стопроцентных, недотыкомок недоделанных, жертв входившего в моду аборта.
Сначала немного – оно ведь как раньше было: не больше одного дурака на село приходилось, не было их, но по мере продвижения к светлому будущему все больше и больше дефективных плодилось, а уж после последней великой войны валом повалили… Не инвалиды войны – инвалиды детства: жертвы пьяных зачатий и побоев, от недокорма, недосыпа, от перегрузок и переработок материнских – от всей нерадостной советской житухи: гугнявые, косоглазые, с волчьей пастью и заячьей губой, кто левую, кто правую ногу приволакивающие, сидячие и лежачие, безручки, безножки, безглазки, безголовки, у которых в черепушке вместо мозгов ветер гуляет.
А потом и свозить стало не нужно, дефективные – плодовитые, сами стали плодиться и размножаться, еще более дефективных на свет производить.
Тут Софья Власьевна успокоилась вроде – ушла из Городца сила, совсем ушла.
Но отвлекся я, простите, разволновался и отвлекся, вернемся к нашему Сергею Николаевичу Коромыслову, добавившему собой в Городище всеобщего уродства и бессилия. Положили его в Иванкино, в индом, от Городища километрах в трех – растет и ширится наше городское поселение (кто бы мне объяснил, что сие словосочетание значит), – положили и лежит. Как там у поэта:
Хочешь спать ложись,
Хочешь песни пой, —
вот где, кажется, жизнь, вот где, кажется, счастье, но я вам сразу скажу: счастьем там и не пахнет, а если и пахнет чем, и даже не пахнет – воняет, то только хлоркой, мочой да подгорелой кашей. В Иванкинский индом не то что менты, но даже и совсем уж неразборчивые городищенские бандиты не суются, потому как свои там порядки: ходячие отбирают у сидячих, сидячие прессуют лежачих, но и лежачие не дремлют: у них своя иерархия, своя вертикаль власти, безручки безножек бьют – подойдут и ногами, а те руками только защищаться могут. Между жизнью и смертью в Иванкине разницы почти совсем нет. Грех умер здесь не родившись, можно все, чего захочется, спасает только то, что не хочется ничего. Правда, содомский грех в Иванкине процветает, так ведь он нынче только в Содоме и грех.
Первые четыре недели Коромыслов лежал, но и лежачего его не трогали, даже претыкаясь о торчащие из кроватных прутьев ступни сорок восьмого размера, и ни слова ему не говорили, потому, хоть и умалился наш герой и усох, в сравнении с иванкинскими был исполином. (Интересно, что подумали бы они, если бы увидели Сергея Николаевича каким мы его знали, в силе?) Но, надо сказать, и сам он ни во что не вмешивался, как бы не видя ничего и не слыша, и, когда однажды посреди палаты двое, с позволения сказать, мужиков противоестественный половой акт на глазах у всех совершали, даже не пошевелился. И я скажу – правильно сделал, потому что кирпичом по голове получить во время ночного сна в Иванкине ничего не стоит, и того, кто это сделал, искать не станут, потому что диагноз «дебилизм в стадии кретинизма» – тут самый ходовой и невинный, нечто вроде ОРЗ в осенне-зимний период у нас в Москве.