Фристайл. Сборник повестей (СИ) - Сергеева Татьяна Юрьевна
Последнее письмо Алексея Петровича лежало в столовой на столе. Дрожащими от слабости пальцами он написал:
«Дорогие мои… Прошу вас — выполните мою единственную, последнюю просьбу. Она покажется вам жестокой, я знаю… И всё-таки, я прошу вас, давайте договоримся: для вас меня уже нет… Не приходите в клинику, не стойте под окнами, не мучайте расспросами Дмитрия… Я должен успеть доделать своё дело. Я хочу уйти из жизни достойно, не мешайте мне…»
Письмо было коротким, он не умел писать писем, но последняя фраза этого странного удивительного письма была такой теплой и мягкой, так он с ними не разговаривал никогда.
«Простите меня… Мы так быстро уставали друг от друга: вы не могли разговаривать со мной о моей работе, а меня редко интересовало, чем заняты ваши головы… Но я любил вас, как умел…»
В Отделе кадров Славе вручили обходной лист — вещь противозаконную, но обязательную для исполнения. Сколько бюрократических уловок ожидает нас на каждом шагу! И сколько из них противозаконных, но обязательных. Славка покорно приступил к обходу больницы. У кого только не предстояло подписать ему этот «бегунок» — он начал с дворника, потом пошёл на пищеблок. Больше часа ждал, когда откроется больничная библиотека, очень долго искал главного бухгалтера и, наконец, пришёл в операционную. Галина Сергеевна едва взглянула на протянутый листок, вдоль и поперёк исчирканный автографами, и подняла на Славку свои большие сочувствующие глаза.
— С дедом-то совсем плохо?
— Он нам запретил приходить в клинику… Я больше его никогда не увижу… — Славка громко сглотнул ком в горле. Но глаза его были сухими. Кажется, он начинал взрослеть.
Она усадила его рядом. День был неоперационный, в соседней комнате медсёстры скатывали «шарики», а в кабинете старшей медсестры было спокойно и тихо. Галина Сергеевна принесла Славе чашку крепкого сладкого чая, втиснула своё тело в огромное начальственное кресло и сказала только:
— Рассказывай.
И Слава рассказал о деде всё, что знал сам. Галина Сергеевна слушала внимательно, только кивала молча или вопросительно поднимала брови, когда чего-то недопонимала. Теперь она совсем не была похожа на барменшу.
— Дед простил свою мать, — сказал после паузы Славка. И выпил залпом давно остывший чай. — А я, наверно, никогда не пойму, почему она их бросила…
Галина Сергеевна вздохнула и только покачала головой. Как объяснить этим молодым, сытым и вполне благополучным ребятам (и слава Богу, что сытым!), что такое голод? Бог не дал ей своих детей, но в блокаду она видела, как мучились, как страдали матери, которым нечем было накормить умирающих от голода детей. Как не выдерживали некоторые из них, убегая из дому от этих голодных глаз, как кончали жизнь самоубийством. Для этого не надо было ни травиться, ни выбрасываться из окна, ни топиться в Неве… Надо было просто сесть в сугроб где-нибудь в дальнем углу двора, чтобы никакой сердобольный не увидел, не поднял, не начал спасать…
Галина Сергеевна вдруг вспомнила санитарку своего блокадного отделения, на руках которой было трое голодных ребятишек. Это была измождённая женщина, совершенно неопределённого возраста, (тогда, наверно, все ленинградские женщины были неопределённого возраста), которая добросовестно и честно выполняла свои грустные санитарские обязанности. Чего только не приходилось ей делать помимо ежедневной уборки… В палатах лежали безнадёжные, умирающие от истощения больные. У многих из них были кровавые дистрофические поносы. И санитарке надо было их перестилать, менять им бельё. Галина Сергеевна помнила, что в одной из палат лежал совсем обезумевший от голода мужчина. Больные лежали в постелях в пальто — в больнице стоял жуткий холод. А этот мужчина кутался в старую шинель. Каждый день больным выдавалась положенная пайка хлеба. Он уже не мог есть, он медленно умирал от голода и поносов. А выданную пайку хлеба прятал за обшлаг шинели. Иногда у него возникали приступы беспокойства, он начинал махать руками, пайки из рукавов падали на пол. Все смотрели на этот хлеб, но никто поднять его не решался — ни больные, ни их редкие родственники, иногда посещавшие палаты. Утром приходила та самая санитарка. Она перестилала больных и забрасывала эти сморщенные корочки горой окровавленных поносных простыней. Потом захватывала их в тугой узел и уносила … своим голодным детям… Все это видели, но молчали, даже между собой никогда об этом не говорили.
— Галина Сергеевна, — позвал Слава. — Вы о чём думаете?
— Я думаю, как объяснить тебе, почему твой дед простил свою мать… Наверно, потому, что он был в лагере и пережил войну, потому, что он знает, что такое голод…
— Дмитрий Павлович говорит, что деду секретарша нужна… Он устаёт быстро, а хочет успеть с книгой. У Вас никого нет на примете? Надо чтобы и записывать могла, и… Ну, Вы понимаете… ведь это тяжело больной человек, и будет всё хуже и хуже…
Галина Сергеевна думала недолго.
— Есть. — Кивнула она. — Я помогу. Мне в отпуск с понедельника. Отпуск для меня — просто беда, не знаю, куда себя деть. Я в молодости на всяких курсах обучалась, всё искала себе применение: и стенографию знаю, и на машинке хорошо печатаю, а об остальном — как говорится, сам Бог велел…
Слава облегчённо вздохнул.
— Это для нас просто спасение… — Он вскочил. — Я к бабуле сейчас… На неё смотреть страшно… Так я ей дам Ваш телефон? А мне в армию уходить… Как я их с матерью брошу?..
Слава ушёл. В горе, как и в радости, люди становятся эгоистами. Галина Сергеевна говорила правду: отпуск был для неё мучением. У неё не было ни семьи, ни родственников. Когда её спрашивали, почему она так и не вышла замуж, она отвечала, что её суженый остался в Брестской крепости. Или под Сталинградом. Или где-нибудь под Орлом. С годами её перестали об этом спрашивать. После блокадного истощения и долгого лечения она узнала, что никогда не станет матерью. Иногда появлялась мысль усыновить или удочерить кого-нибудь, да так и не решилась, струсила, побоялась не хлопот — ответственности. И, в конце- концов, жизнь замкнулась на работе. Она поменяла кучу медицинских специальностей не столько по необходимости, сколько из интереса — каждый раз начиная сначала и быстро становясь специалистом в своей области. Последней была операционная, которую она полюбила навсегда.
Алексей Петрович похудел и осунулся, но по палате ходил, и диктовал свою книгу Галине Сергеевне, почти не задумываясь. Не желая беспокоить больных и персонал стуком пишущей машинки, они остановились на стенографии. Галина Сергеевна давно не практиковалась, но на память не жаловалась — полистав свои старые тетрадки, быстро всё вспомнила. Они как-то очень легко поняли друг друга. Соколов спешил, Галина Сергеевна его понимала, но поработав с раннего утра пару часов, непререкаемым тоном объявляла перерыв, и Алексей Петрович безропотно ей подчинялся. Он расслабленно опускался на подушку и тут же засыпал, а она принималась за расшифровку собственных записей. Потом были какие-то капельницы и процедуры, после которых работать было невозможно, и они разговаривали. Алексей Петрович рассказывал ей о своей лагерной жизни, испытаниях военного времени. О чём ещё мог вспоминать такой человек, подводя итог прожитому? Узнав, что Галина Сергеевна девчонкой в блокаду работала в больнице, Соколов потребовал подробностей.
Вот и сегодня после двух больших капельниц его одолевала слабость, но, чтобы не поддаться ей, он заставлял Галину Сергеевну рассказывать. Поправив постель и уложив его поудобнее, она продолжала свою бесконечную повесть.
— В больнице был страшный холод, как на улице… Больных мы грелками обкладывали, а воду для грелок с Невы носили. Напарницу мою Танюшкой звали. Она высокая была, а я — маленькая, вот такой шкет… Тащим ведро, а вода из него выплёскивается. Принесём еле-еле полведра и реветь начинаем, даже подумать страшно, что надо опять за водой идти…
Галина Сергеевна замолчала надолго, задумавшись и совсем позабыв про Соколова. Он лежал с закрытыми глазами, но не спал. Терпеливо ждал продолжения. Она спохватилась.