Гюнтер де Бройн - Бранденбургские изыскания
Элька оставила при себе мнения, что три письма — довольно жалкий результат работы нескольких дней и ночей, и отважно затараторила, ибо очень хорошо знала: не совет ее важен, а проявление интереса. Она так обрадовалась, что Эрнст нарушил, наконец, свое молчание, и даже выдвинула свое определение стиля, наиболее подходящего для писем: естественность, — и стала горячо защищать его. Получилась настоящая беседа, в ходе которой она наконец узнала, как обстоят дела между мужем и Менцелем. Она не произнесла вертевшиеся на языке бранные слова в адрес профессора, но запомнила их, ибо была уверена, что они ей еще понадобятся. У Эльки навсегда остался в памяти этот вечер, потому что ей в последний раз довелось увидеть, как муж освободился от своей одержимости Шведеновом. Он сидел на кушетке не то чтобы веселый, но с прекрасным чувством исполненного долга и слушал рассказ жены об их детях, у которых — к тревоге Эльки — начинался период половой зрелости. «В самом деле?» — спросил он с удивлением и стал считать быстро промчавшиеся годы, пока не вспомнил пассажи из «Эмиля», где речь идет о несостоявшемся отцовском счастье.
Ответы на оба письма не заставили себя долго ждать. Еще прежде, чем прошла жара, оба журнала прислали приветливые послания, испортившие Пётчу каникулы. Редакция литературного журнала сообщила, что его статья направлялась на консультацию компетентному в этой области специалисту — господину проф. Менцелю, который убедительно доказал, что она не годится для опубликования. Примерно таково же было мнение историков; но в их письме отсутствовала ссылка на Менцеля, что и понятно, поскольку профессор состоял у них официально членом редакционного совета.
Через день было отправлено третье письмо, с проставленной датой и приложением, заказное и срочное, — господину Лепетиту.
Семнадцатая глава
Добрая звезда
Кампания за Шведенова началась в воскресенье. Для первого вечера из цикла «Забытые поэты — открытые заново» были напечатаны афиши. В течение двух недель с афишных тумб строго смотрели большие глаза забытого. Жирными литерами сообщалась фамилия ведущего вечер, более мелкими — докладчика. К тому времени, когда столичные газеты сообщили о предстоящем мероприятии и профессор рассказал по радио о содержании доклада, билеты в маленький театр были уже распроданы.
Накануне, то есть в субботу, в Шведенов проследовал автомобиль. Сухие дороги не таили в себе особых трудностей. Песчаные участки можно было объехать. Стоявшая уже несколько недель жара высушила даже лужи в торфяных низинах. Воздух был неподвижен, и поднимаемые колесами клубы пыли долго не оседали.
Дети Пётча играли на улице. Ярко накрашенная дама, сидевшая за рулем, обратилась к ним за справкой: Где живет господин Пётч?
— Какой? Фриц или Эрнст?
— Эрнст.
— Оба живут здесь.
Выложенный булыжником двор мало годился для босоножек на высоких каблуках. Спотыкаясь и скользя, напуганная свирепо лаявшим псом, дама добралась наконец до дверей дома, где, выпрямившись, смогла вернуть своей пышной фигуре достоинство. Это удалось ей настолько хорошо, что Элька перед ней показалась себе уменьшившейся в объеме.
Имя дамы ничего не сказало Эльке, и, поскольку она не скрыла своего неведения, она тут же в дверях узнала, что фрау д-р Эггенфельз встречалась с ее мужем. Дважды, в институте, и они сразу так хорошо поняли друг друга, что она сочла своим долгом навестить его, раз уж находится в этой местности, в этой прекраснейшей местности, которая, конечно, хорошо известна ей — сотруднице Менцеля, даже если она и не бывала здесь, потому что все здесь дышит Шведеновом.
— Эрнст, иди сюда, к тебе гости, — позвала Элька, чтобы угомонить даму, очи которой сияли таким восторгом, что ей стало неприятно, да и дел по дому было немало. К сожалению, Эрнст, по-видимому, не услышал зова и дал посетительнице время повосторгаться еще и кухней, размеры и красный каменный пол которой вызвали воспоминания о юности, отнюдь не легкой. «Да и у кого она была легкой?»
Понимая, что за этим последуют подробности, Элька взяла даму за влажную руку, лежавшую на ее руке (видимо, для того, чтобы Элька и физически почувствовала восторг гостьи), и потянула очень тронутую таким дружеским жестом фрау Эггенфельз в комнату, где увлеченная телепередачей бабуля лишь сердито буркнула что-то в ответ на приветствие фрау доктор.
Пётч работал в комнате Фрица, который в последние недели неизменно уезжал из дома на выходные дни. Элька вызвала мужа. Неожиданный визит столь внезапно вырвал его из прошлого столетия, что он не сразу сориентировался в дне нынешнем; он растерялся и только кивал головой, вместо того чтобы ответить на слова, сопровождавшие долгое рукопожатие: да, он тоже рад, рад не меньше гостьи.
Это совершенно не соответствовало его чувствам, тем не менее Элька, увидев мужа, смущенно стоявшего рядом со столь внушительным воплощением женственности, переменила свои намерения. Она не вернулась к своим домашним делам, а уселась и стала помогать Пётчу, который пытался выяснить, чего, собственно, дама хочет.
Если измерять значение произнесенных слов их количеством, можно было подумать, что гостья хочет осмотреть шведеновскую старину. О поэте и его родине она говорила безостановочно, и когда ненадолго отвлекалась от этой темы, то снова и снова возвращалась к встрече с Пётчем в коридоре института и к данному ею тогда обещанию. Пётч не показывал виду, что не помнит про обещание, и не отвечал на задушевный тон, в который она впадала при этом, хотя обычно старался быть дружелюбным.
— Разве кофе сегодня не будет? — спросила бабуля, когда кончилась передача, и только теперь заметила гостью. Она ей не понравилась — это сразу было видно. Дама была накрашена и курила. Боль шего основания для неприязни бабуле не требовалось. И чтобы продемонстрировать свою неприязнь, она стала капризничать, как ребенок. Кто это, спросила она у Эльки, и хватит ли пирога на столько на роду. Потом заявила: в комнате плохо пахнет, — не поясняя, что имеет в виду: сигаретный дым, пот или духи. Все эти выходки фрау Эггенфельз словно не замечала, и тогда бабуля обратилась к ней прямо:
— А зачем вы помешали моему сыну работать?
— Чтобы дать ему добрый совет.
— Напрасно стараетесь.
Пока фрау Эггенфельз приветливо и терпеливо выслушивала, что сын (сидевший с потемневшим лицом, но не смевший остановить мать) всегда имел собственную голову на плечах и отвергал советы, Элька пошла на кухню сварить кофе. Она уже нарезала пирог, когда пришла фрау доктор и попросила разрешения помочь. Ей разрешили взбить сливки, с чем она неплохо справилась. Если ей поверить, она умела даже печь пироги и помнила наизусть рецепты, которыми тут же и поделилась с Элькой. Но лучше всего фрау доктор умела, конечно, говорить — ее речь была выразительна и исполнена восторга, неизвестно, правда, к чему относившегося: к предмету разговора или к ней самой, так искусно умевшей со всеми обо всем говорить, в том числе и с Элькой о ее муже, от которого она в таком восторге, в таком восторге, что глаза ее наполнились, но не излились (пока) слезами и не попортили мастерски нанесенного грима. Элька была очарована этими большими круглыми глазами (кстати, карими), которые господствовали на несколько толстоватом лице и, казалось, для того только и были предназначены, чтобы выражать чувства, постоянно волновавшие женщину. Поражала быстрота, с какой волны души накатывали на глаза и, откатываясь, не оставляли следа, так что переход от растроганности, скажем, к злости собеседник замечал скорее по ее глазам, чем по словам.
Итак, энергия и целеустремленность, а также усердие оставшегося в комнате хозяина дома — вот чему возносилась теперь хвала на кухне, в виде вступления, как скоро выяснилось. Ибо вслед за большой похвалой коллега Эггенфельз выразила большую-большую тревогу. По вине обстоятельств, возможно усугубленных благодаря его склонностям, Предмет восхищения оказался изолированным в своей работе, одиночкой, чуть ли не человеком, варящимся в собственном соку, стоящим перед угрозой отрыва от жизни, во всяком случае отдаления от нее и потому, как бы это сказать, склонным к самоуверенности. Эту столь удручающую ее, Взбивательницу сливок, тревогу легко может унять хороший коллектив, который, как известно, умнее любой самой умной особи, старательно занимающейся наукой в своей тихой каморке.
В устах переполненной чувствами фрау Эггенфельз такие привычные понятия, как «коллектив» и «тихая каморка», облагораживались, утрачивали всякую стереотипность и казались новыми и свежими. Да Эльку они нисколько и не шокировали. В отношении языка она не была особенно чувствительной. Но ее неприятно поразило, что кто-то мог так кичиться собственными чувствами, так свободно говорить о них, и она возмутилась: с какой стати эта женщина считает себя вправе обрушивать свои чувства на ее, Элькиного, мужа?