Жан Жубер - Человек среди песков
«Птичка умерла, и я похоронила ее сегодня вечером…»
Порой это были стихи. Вот что я обнаружил на измятой пожелтевшей бумажке в одной из папок с делами Калляжа вместе с фотокарточкой самой Софи, жмурившейся от солнца: косички, слегка наклоненная головка и приличествующая обстоятельствам улыбка.
Вот ее стишок:
МЫШКА
Я нашла в саду мышку в три сантиметра, чин по чину.
Может, это и есть знаменитая мышь Аладдина?
А как же узнать, что это мышь Аладдина?
Но ведь я измерила ее чин по чину.
И какой же величины мышь Аладдина?
Моя мышка в три сантиметра все чин по чину.
На полях была изображена мышка ярко-лилового цвета. Помню, что все вместе произвело на меня огромное впечатление. Я восхищался Софи и находил у нее всевозможные таланты.
Перечитывая эти строки, я вижу теперь, уже много лет спустя, что мое увлечение Калляжем к этому времени поугасло. Странно, но сейчас меня трогает значительно больше то, что казалось тогда второстепенным: отдельные мгновения или места, лица, особенно женские, и личико девочки. Удивительная вещь память, ее не обманешь видимостью! Но в ту пору я еще не сознавал этого сдвига и отдавал Калляжу все свое время и большую часть дум. Я все еще был во власти того порыва, который с первых же дней оторвал меня от себя самого. Я восхищался Дюрбеном, я любил его. Склонившись над своими бумагами, я мечтал о прекрасном городе и людской верности. Но как только наступал вечер, я слышал зов иного голоса. И тогда я садился в машину и катил в болотный край.
Этот зов даже теперь, много лет спустя, столь же властный, сливается для меня с шорохом ветра в тростниках, с шелковым шелестом сотен и тысяч метелок, с отдаленным щебетом птиц, долетавшим с лагуны. Да, именно так: перед наступлением темноты по этой низине словно бы пробегала волна зыби, расходилась кругами, и казалось, это медленно подымается, расправляя хребет, какой-то зверь. Но за этим зовом природы я различал другой, более тайный зов, который молча бросали мне две молодые женщины, и, разумеется, неведомо для себя.
Я потихоньку влюблялся в них. В обеих без различия. Если у Изабель мне больше нравились голос, руки, посадка головы, то у Мойры — волосы, глаза, гибкость. У одной движения, у другой улыбка. У одной живость, у другой нежность. Но, честно говоря, я и не пытался отделить их одну от другой, и, если мне пришлось бы встречаться с ними по отдельности, я бы растерялся. Я знал к тому же, что они привязаны друг к другу и шага не могут ступить врозь. Словно два цвета, удивительно сочетавшихся и дополнявших друг друга: именно это сочетание и нравилось мне в них.
В Мойре, правда, была какая-то тайна — в ее волосах сфинкса, черном платье, молчаливых взорах. В конце концов я по крохам восстановил ее прошлое: она потеряла родителей в раннем детстве, училась в убогой школе, где дрожала от холода и молилась богу, потом перестала молиться совсем.
По окончании школы сразу же вышла замуж за здешнего рыбака, но он вскоре погиб в грозу от молнии. Вокруг нее было слишком много смертей, и кое-кто утверждал даже, что у нее дурной глаз, но мне ее глаза казались такими прекрасными, что я не хотел этому верить, а то, что ее окружала тень смерти, делало ее для меня еще трогательней.
Вы уже, наверное, кое о чем догадались. В тайниках души я предпочитал Мойру. Мечтал о ней чуть смелее, чем положено. Я повторял ее имя: Мойра. И видел лодчонки в устье реки, хижины из тростника, высоченных мавров в тюрбанах, а в густых болотных травах — взятых силой девушек с гневными и взволнованными лицами, собирающих разбросанную одежду, и приводящего себя в порядок усатого насильника. Иногда же я выдумывал любовную историю, о которых пишут в романах: глава пиратов, влюбленный в крестьяночку, уходит с разбитым сердцем в море, а быть может, как знать, бросает ради нее свое судно и укрывается в болотном краю. А вдруг то был королевский сын, и отсюда такое необычное имя, передающееся из поколения в поколение, и что-то королевское в ее осанке. Фантазия моя была неистощима, когда дело касалось Мойры, хотя в глубине души я не верил всем этим историям. Так я утолял жажду приключений, теперь, когда строительство Калляжа стало чем-то будничным и уже давно не давало простора мечтам.
По вечерам, когда старик оставался в лугах со своей скотиной, мне удавалось иногда поужинать с девушками.
— Мойра, почему ты ходишь босая?
— Потому что я люблю чувствовать под ногами землю, то она горячая, то холодная. Разве тебе не нравится трогать вещи руками? А мне нужно, чтобы под ногами была земля, ведь это одно и то же. Когда я хожу босая, мне кажется, я словно коза.
— Коза?
— Да.
— Дикая?
— Да, совсем дикая.
— И что ты любишь?
— Воду, землю, свободу.
— Как поется в песне.
— Да, как в песне! Ну а ты, почему ты строишь Калляж?
— Помолчи-ка лучше, дерзкая девчонка, — кричала старуха.
— И что будут делать в Калляже с такими дикими козами, как мы? Посадят на привязь, а?
Я объяснял, я защищал Калляж, но уже без прежней уверенности, и понимал, что доводы мои никого здесь не убедят.
Старуха качала головой.
— Ну, там видно будет. А как у вас дела? Продвигается строительство?
Я рассказывал о третьей пирамиде, которую уже начали возводить, о порте, о проспекте, о церкви. Рассказывал и о пачкунах, которые опять измалевали нам кран, и о новой стычке, происшедшей между рабочими с гор и из болотного края. Словом, слишком много о чем рассказывал. Старуха слушала меня и жевала кусок хлеба. Наконец я замолкал.
Мойра исподтишка поглядывала на меня и вздыхала. Но даже в ее вздохах, упреках мне чудилась нежность, что не оставляло меня равнодушным.
А Дюрбен, я чувствовал это, жил в состоянии непрерывной тревоги. Как только он получал почту из столицы, он запирался в своем кабинете и выходил оттуда с озабоченно-нахмуренным лбом. Но он молчал, а я не отваживался задавать ему вопросы, которые так и рвались у меня с языка.
Однажды утром он садится напротив меня и начинает:
— Мне надо поговорить с вами, Марк. У меня такое впечатление, будто против нас там, наверху, что-то затевается…
Увы, это не просто впечатление. Поначалу он думал, что то лишь бредни паникеров, но теперь, когда многое подтверждается, он уже не может не верить в эти слухи, еще подспудные, но распространяющиеся достаточно быстро. Теперь уже строят расчеты, действуют, плетут заговоры не столько против него самого, сколько против строительства Калляжа. К гарантиям, которые были ему даны, теперь начинают относиться как-то несерьезно. Утопия, идеализм — вот о чем идут разговорчики. А потом недолго и предложить внести «реалистические» изменения. И за всем этим скрываются банки, могущество и хитрость коих, как он видит сейчас, он недооценил. В данный момент он ничего больше сказать не может, но ему придется уехать. На месте будет виднее. Он все выяснит и начнет борьбу, если в том будет необходимость. На это потребуется всего несколько дней.
— У меня такое ощущение, — говорит он, — что наши подлинные враги не здесь, в болотном краю. Они стоят у власти, и, если мы упустим момент, они, чего доброго, начнут поддерживать южан.
Он встает. Приняв решение бороться, он уже не может усидеть на месте.
Вечером у входа в харчевню я замечаю лошадей с какими-то странными седлами из рыжей кожи. Из зала доносится гул голосов. Я обхожу дом и через черный ход попадаю на кухню. На этот раз старуха явно не рада моему приходу. Она показывает мне на столик в углу:
— Садитесь-ка там! Я сейчас вам принесу.
— У вас сегодня много народу?
— По субботам такое бывает.
— Приехали пастухи?
— Да. И других тоже хватает.
— Вернулись стада графа, — заявляет Мойра, входя в кухню со стаканами.
— Графа?
— Да, графа Лара. Крупного здешнего землевладельца. Ты никогда о нем не слышал?
— А ну-ка закрой дверь и отправляйся обслуживать людей. Да поторопись! — кричит ей старуха.
Слегка нагнувшись, я заглядываю в зал. Мне еще не доводилось видеть вблизи пастухов, управляющихся с огромными стадами; они действительно соответствуют данному мне описанию: бронзовые лица, бороды, волосы, туго стянутые на затылке. Одежда почти сплошь из кожи, от сапог до шапки, и распахнутые на груди грубые рубахи. А на поясе нож в черных ножнах.
По всему чувствовалось, что эти вполне мирные сейчас люди способны мгновенно стать опасными, и, зная их отношение к Калляжу, я порадовался, что сижу от них подальше. То, что мне хотелось выведать о болотном крае, от них все равно не узнать, к тому же местный говор мне непонятен.
Я спрашиваю у старухи:
— А где их гурты?
— Да там, на пастбищах, — говорит она, неопределенно махнув рукой.
— И много скота?