Роберт Кормер - Восемь плюс один
За ужином, еда лежала на моей тарелке, не вызывая особого аппетита. Мне надо было силой заставить себя есть. И я машинально начал поднимать вилку с едой. Мне трудно было поднять глаза на отца, это значило, что я и не хотел это делать, и потому что не хотел, продолжал на него смотреть, что было похоже на то, как тебе говорят: «Не думай об этом», а ты наоборот, начинаешь думать лишь только о том, о чем тебя просят не думать.
— Нехорошо себя чувствуешь, Майк? — спросила мать.
Я подскочил со своего стула чуть ли не на пять футов. Я так и не понял, как в процессе потребления пищи проявляется все, о чем думаешь. Что, я играл с бифштексом вместо того, чтобы прямиком отправлять его в рот?
— Он, кажется, влюбился, — сказала Дебби.
И еще это слово — «влюбился». Оказалось, что не так-то просто не смотреть на отца.
— Сегодня в библиотеке я встретил Лауру Кинкэйд, — я слышал, как это сказал отец.
— Сумела ли она достать копии пьесы? — спросила мать.
— Целых две, — сказал он, пережевывая. — Я все еще думаю, насколько созрели наши девочки, чтобы читать «Трамвай Желание».
— Комитет Женской Взаимопомощи считает, что Теннеси Вильямс для молодых умов не опасен, — сказала мать, несколько повышая голос, будто над всеми издеваясь.
— Ты знаешь, папа, — я услышал, как сказал мой рот. — Сегодня я видел тебя в библиотеке, и мне стало интересно, что ты там делаешь.
— О, Майк, а я тебя там не видел.
— Надо полагать, он брал в библиотеке пьесу по моей карточке. Но вдруг появилась Лаура Кинкэйд… — объясняла мать, хотя для меня слова уже ничего не значили.
О продолжении сцены рассказывать не буду. Ко мне вернулся аппетит, и я, наконец, жадно слопал бифштекс, как и все, что вокруг него лежало на тарелке. Прошло еще два дня, но для меня все это продолжало оставаться чем-то нелепым, странным, надо полагать, загадочным — все, что я видел в парке, когда он сидел на скамейке, телефонный звонок поздно вечером, книга со стихами, которую он читал глубокой ночью: «…Джимми, я тебя никогда забуду. Мюриэль», Лаура Кинкэйд в библиотеке. Так ли много за эти дни я о нем узнал, особенно, когда смотрю на него, и вижу всего лишь своего отца?
Вчера вечером, закончив домашнее задание, я спустился вниз. Он только что выключил телевизор. «Завтра — облачно, возможно, проливные дожди», — сказал он, выключая свет.
Мы стояли в полумраке.
— Сделал уроки? Майк?
— Да.
— Эй, Па.
— Да, Майк? — зевнул он.
Я не собирался его об этом спрашивать, но оно соскочило с языка.
— Я как-то видел у тебя в руках книгу. Там были стихи кого-то… его звали Фиринг или Ниринг, — я не мог рассмотреть его лицо в полумраке, и, пытаясь удержать тон голоса, я спросил: — Кто такая Мюриэль, подарившая тебе эту книгу?
Его смех напоминал лай собаки.
— О, Боже, как давно это было. Мюриэль Стэнтон, — он закрыл окно на кухне. — Я пригласил ее на выпускной бал для старшеклассников, но она пришла не со мной, а с другим парнем. Мы дружили, но мне казалось, что между нами было нечто большее, чем дружба, пока она не пришла на вечер с кем-то еще. На память о нашей школьной дружбе она подарила мне книгу, — мы с ним оказались на кухне. — Это была пощечина, Майк. Книга вместо вечера на балу с девушкой, от которой ты без ума, — на его лице была улыбка сожаления. — Годами я не вспоминал старую добрую Мюриэль.
Вот видите, как просто все можно объяснить. И если бы мне хватило безумия спросить его об остальном — о парке, о телефонном звонке, то оказалось бы, что для всего нашлись бы свои логические причины. И все же. Я помню тот день в библиотеке, когда уходила Лаура Кинкэйд. Я говорил, что не мог ясно разглядеть его лицо, но, как бы то ни было, моим глазам все-таки досталось немногое из того, что было на его лице. Оно выглядело до боли знакомым, но как-то непривязанным ни к чему. И теперь я понял, что мне в нем было знакомо, и вспомнил свое собственное лицо, случайно взглянув в зеркало после разговора по телефону с Сэлли Беттенкоурт. Оно было похоже на смятый бумажный мешок. Или мне так показалось? Разве отец не был на другом конце библиотеки? Я его мог видеть лишь через дворик с парком — не слишком ли далеко, чтобы что-нибудь различить на его лице?
Вчера вечером, спустившись на кухню, я налил в стакан молока, и он спросил:
— Сколько можно наполнять свой живот?
— Эй, Па, — спросил я в ответ. — Тебе иногда не бывает одиноко?
Мне самому мой вопрос показался неразумным. Но, изображая взрослых, имея в виду отцов и матерей, ты стараешься как-то влезть в их шкуру, не так ли?
Могу поклясться, что в тот момент в его суженных глазах что-то запрыгало, засверкало — нечто секретное, спрятанное от всех внезапно всплыло на поверхность.
— Можешь быть уверен, Майк, что у каждого время от времени бывает странное настроение. Отцы — они тоже люди. Иногда, я не могу спать, и среди ночи я встаю и сижу в темноте. Вдруг становится одиноко, потому что думаешь о…
— О чем ты думаешь, Па?
Он зевнул.
— Обо многом… обо всем.
Вот и все. Я сижу среди ночи и, перечитывая это, чувствую полное одиночество, подумав о Сэлли Беттенкоурт, о полнейшем отсутствии каких-либо шансов хотя бы еще раз заговорить с нею, а затем о Мюриэль Стэнтон, которая не пошла на выпускной бал с моим отцом, о том, как иногда ему становится одиноко, когда он садится ночью в кресло и читает стихи. Думаю о муках на его лице тогда в библиотеке и о его праздном пребывании в Брайант Парке, обо всех тайнах его жизни, доказывающих, что он — личность, человек.
Человек.
Ранее, сегодня вечером я видел его сидящим в кресле. Он читал газету, и я ему сказал: «Спокойной ночи, папа». И он посмотрел на меня и улыбнулся. Но его улыбка ничего не значила, будто он думал о чем-то другом, далеком, давнем, и мое пожелание лишь немного его рассмешило. Мне захотелось поцеловать его на ночь. Но этого я не сделал. Кто же станет целовать своего отца на ночь в свои шестнадцать лет?
Мой первый негр
То лето осталось в моей памяти, как лето бесконечных увольнений с фабрик и заводов, не обошедших и моего отца. Его тогда уволили с гребеночной фабрики, после чего он не разговаривал, а лишь тихо расхаживал по дому или сидел в кресле-качалке. На экране «Глобуса» каждый раз появлялось лицо Хейла Селаси с обращением к Лиге Наций, а на афишных тумбах палец Гектора Лангвира указывал на самодельную «вишневую бомбу» для фейерверка. И еще это было лето «полночных грабителей» (потому что иногда мы задерживались до часу ночи или даже позже) и, конечно же, Джеферсона Джонсона Стоуна. Да, Джеферсона.
Быть «полночными грабителями» для нас было важнее всего. Жан-Поль ЛаШапелль сделал за меня выбор: два жизненных «кредо» — быть «помидорным человеком» и бойскаутом. Помидоры ценились. Если поверить Оскару Курьеру, всегда получающему почетные грамоты в конце учебного года, то их нельзя было назвать плодами, но и овощами они так же не являлись. Пробравшись в сад, было важно отобрать подходящие помидоры, которые уже не зеленые, но еще не дошли до состояния, когда из них срочно нужно делать салат. Хозяин сада начинал собирать такие где-то на следующий день. Сам Жан-Поль был легок на подъем. Незадолго до нашего набега он бросал камни в лампочки, освещающие улицу вблизи сада, который нам предстояло «обчистить», или обстреливал их из рогатки, чтобы в нем было темно. После чего под покровом темноты мы — «налетчики», пробираясь через ряды помидорных кустов, заполняли пустые сахарные мешки, заранее подобранные на заднем дворе мясной лавки Гонтьера.
Поначалу наши набеги на сады проходили в чрезмерном возбуждении, поскольку летние диверсии, совершаемые спросонья и в темноте, обычно заканчивались тем, что мы поедали сочные помидоры и жевали огурцы, после чего начинали бросаться друг в друга остатками недоеденных плодов или овощей (или чем они еще были), отчаянно унося ноги с враждебной территории. Как-то вечером, мы увидели проходящего мимо Памфила Рулё, который был старым, робким холостяком — он жил один в маленькой комнате, снимаемой им на Третьей Стрит. И когда он прошел мимо нас, то мы закидали его нашими остатками, и он танцевал для нас убогую жигу ужаса, пока мы не оставили его в покое. И вдруг мне стало тошно от всего, что я тогда съел — изжога начала печь меня изнутри.
— Мне уже надоели набеги на сады, — сказал Джо-Джо Туассант, когда мы собрались на заднем дворе Жана-Поля, чтобы перевести дыхание.
Я с ним согласился.
Расслабившиеся на колене пальцы Жана-Поля вдруг резко взметнулись вверх. В его голове все созревало быстрее, чем помидоры в садах, и это всегда всех настораживало. Жан-Поль был рослым, белокурым и уверенным в себе парнем, и он легко стал нашим лидером. В лунном свете его волосы засветились серебром, и он спросил:
— Знаете, в чем дело?