Анна Энквист - Контрапункт
Слушатели очарованы спокойным овалом лица певицы с чувственными веками. Они не задаются вопросом, что здесь, собственно, происходит, они заворожены звучанием. Их снисходительное умиление по отношению к молодым восторженным музыкантам рассеялось как дым. Сценическое действо проникнуто серьезностью. Руки ведущего застыли на стопке бумаг — он тоже слушает. Где та веселая попрыгунья, которую он пригласил на свое мероприятие? На сцене стоит некто наделенный мудростью, независимостью, преданностью. На сцене стоит женщина.
* * *Такт размером в три восьмых. Три голоса. Тема ведется сначала средним голосом, в шестнадцатых. Менуэт? Вторая доля с каждым тактом как будто все тяжелеет: сарабанда? В любом случае не стоит играть слишком быстро. И не слишком громко. Тему, в каждом четвертом такте подхватываемую другим голосом, следует исполнить так, будто перебираешь гитарные струны, каждую ноту по отдельности, не отрывисто, а просто обособленно. Упражнение на технику прикосновения к клавишам.
Так думала женщина. Она любила эту непритязательную пьесу, этот робкий танец. Она мысленно слышала три голоса, их взаимоотношения и пыталась подладить пальцы соответственно сложившемуся в голове образу. В некоторых изданиях девятнадцатую вариацию предваряла надпись «Для лютни». Бах имел в виду не инструмент, но одноименный регистр клавесина, при помощи которого звучание делалось приглушенным, напряженным, интимным.
Она должна была найти место для этой вариации в ряду других, не заплутать в ней, ясно слышать искреннее и мелодичное пение, чередующееся с бурными всплесками. Ей было нелегко проявлять сдержанность в динамике и обозначать мелодическую линию не динамическими оттенками, а темпом и ритмом. Всякий раз она боролась с искушением усилить звук чуть больше, чем следовало. На середине второй части она не выдержала и с ровного гитарного туше перешла на откровенное легато, играя при этом не громче, но связаннее и потому протяжнее. В последних четырех тактах она возобновила имитацию игры на гитаре.
Владеть собой. Никогда не отпускать вожжи. Склониться низко над клавиатурой. Пусть пальцы легко и уверенно выполняют свою работу. Не поддаваться внезапно нахлынувшей на тебя печали, вплести в нее приглушенные гитарные звуки, спокойно и бесстрашно доиграть до конца эту задушевную мелодию.
ВАРИАЦИЯ 20
Свет лампы на рояле образовывал защитный круг, в который были заключены партитура, клавиатура и руки. Чтобы установить освещение таким образом, требовалась аккуратность и сноровка. Чрезмерный поворот лампы к партитуре отбрасывал на клавиатуру отвлекающую тень. При развороте лампы в другую сторону свет слепил глаза. Закрепив лампу слишком высоко, ты вообще ничего не видел, а в низком положении бился об нее головой.
Перед тем как сесть за рояль, женщина неторопливо приводила лампу в идеальное положение, словно тюремщик, тщательно проверяющий стены камеры и только потом запирающий дверь. С той лишь разницей, что она сидела внутри. И что стены были из света. А срок наказания не был определен.
За стенами тюрьмы возникала тень, скрывающая всевозможные ужасы. За ними была широкая комната, где главенствовал стол, нагруженный бумагами, книгами и фотографиями. Невидимые окна у нее за спиной. По ту сторону окон начинался мир, которым все довольствовались, мир, где жило Настоящее, где с легкостью стирались следы прошлого, где фасады ждали покраски, а деревья мечтали о весне.
Стоит ли говорить о весне в прошлом? Кто знает, может, весна была в голове Баха, когда он сочинял двадцатую вариацию, с ее веселыми восходящими трезвучиями, окропляемыми дождевыми каплями стаккато в исполнении другой руки. Журчащие ручейки, в которых плескалась, напирала и ликующе вырывалась вперед вода, низвергаясь пенящимся потоком. Ручейки, уносившие зимний мусор, гнилые листья, покинутые птичьи гнезда, выброшенную бумагу. Вода клокотала и в весеннем угаре, в невинном опьянении смывала все, что попадалось на ее пути. Тридцать два такта, не больше.
Во время разучивания этой вариации она думала о внешнем мире. До тех пор, пока ее пальцы были связаны с клавишами, она чувствовала себя в безопасности. Из глубин сознания возник запах, запах вечерней воды. Но позвали соседские мальчики, она вышла на улицу, убежденная в существовании мира за пределами дома. Они играли на лугу, потом болтали на дорожке, усыпанной круглыми булыжниками, меж которыми пробивалась трава. Вот это жизнь, подумала она тогда своими крошечными детскими мозгами, и еще будет много-много всего. Я вольна странствовать по этим безграничным просторам до конца своих дней. Это было почти торжественное чувство, для выражения которого у нее тогда не нашлось слов, но теперь оно всплыло на поверхность в нетронутом виде.
Она повернулась к миру спиной и засела за трезвучия и искрящиеся триоли.
* * *— Ну, как? Рассказывай! — восклицает мать.
Молодой человек водружает чемодан на тележку, искоса поглядывая на мать.
— Тяжело, — говорит он. — Две недели не спали! У нее все в порядке. Правда-правда.
Он обнимает мать за плечи, и они медленно толкают тележку к стоянке.
В машине он потягивается и зевает.
— Она страшно обрадовалась моему приезду. Мы спали в ее комнате. Если вообще спали. Там пахло точно так же, как у нее дома. Она делит этаж и кухню с еще двадцатью студентами. На каждого по холодильнику — по-шведски. Эти холодильники стоят вдоль стены; только представь себе — укрепление из двадцати холодильников! Посередине кухни — громадный стол. Мы забирались на него петь.
Юноша улыбается и откидывается на спинку кресла. Автомобиль продирается сквозь туман; за окнами теплой покачивающейся машины мутная серость.
— У нас даже сосисочная вечеринка была. Целых три дня! Мы шлялись по дорогим дискотекам Стокгольма с бутылками водки в карманах штанов. Каждый день гулянка. Без конца! Обитали мы в основном в кампусе. Там одни иностранцы, так что шведский попрактиковать почти не удалось. Она, правда, поет в хоре — по-шведски, конечно. Здорово, я был на репетиции. Все шпарит наизусть!
Он напевает песенку, отбивая ритм по ноге.
— По-моему, у нее все хорошо. Она расслабляется. До учебы руки пока не доходят. Даже постирать там — это целая история. Нужно заранее записаться на стирку в каком-то чудном подвале. Мы поставили будильник и в кошмарную рань потащились по снегу с сумками, набитыми вонючей одеждой. Забыли порошок — пришлось возвращаться; кончились монеты — мы в банк, тот на замке. Сплошное невезение. К тому времени, когда все было готово к стирке, следующий клиент, стоявший на очереди, уже нервно указывал на часы. Зато посмеялись мы от души.
Она организовала чемпионат мира по бадминтону. Колоссальное дело! Вполне в ее духе — собрала вокруг себя всех иностранцев: французов, австрийцев, финнов, всех жителей кампуса. Они набились в большущем спортивном зале — у каждого флажок своей страны и соответствующего цвета майка. Спиртное мы потихоньку припрятали в раздевалках, ведь пить там запрещено. На трибунах орали и визжали как резаные — безразлично, кто играл. Она записывала счет на школьной доске. Непревзойденными фанатами оказались испанцы — они и выиграли, если мы ничего не напутали. Все вразнобой горланили гимны своих стран — не важно, выиграла ли их команда или продула. В какой-то момент из-за шума в зале возник суровый шведский сторож. Она тут же нашла к нему подход, и он, недолго думая, примкнул к ликующей толпе. Уф, как же я устал.
Мать сворачивает с шоссе. Они проезжают мимо лугов с пасущимися по колено в тумане коровами.
— Особенно здорово было проводить с ней время в ее комнате. Как раньше. Раз в неделю, по вторникам, точно в шесть часов там настежь распахивают все окна. И все начинают кричать. Во всю глотку. Отовсюду высовываются пунцовые физиономии. Звук отскакивает от бетонных стен. Шумовая воронка. Мы оба свешивались из ее окна, глазели друг на друга и хохотали до упаду. Короче, нас занесло в такое место, где все поголовно были чокнутыми. И это нас нисколечко не смущало! Сейчас буду три дня отсыпаться.
Мать молча ведет машину меж стелющихся по земле облаков. На кресле рядом засыпает ее сын.
* * *Заоконный мир как бы притягивал женщину, мешая абсолютной концентрации. Возможно, «притягивал» было сказано слишком сильно. Речь шла скорее о досадном отвлечении внимания в результате некой пробуксовки сознания, раздраженного мыслью о том, что вне светового круга, вне Баха, ее поджидали всякие жизненные перипетии.
Она пожала плечами. Повернуться спиной к клавиатуре и бросить заинтересованный взгляд вовне представлялось немыслимым. Все происходило здесь, в теплом желтом свете лампы. Здесь она могла воспроизвести дочкин танец в спортивном зале Стокгольма, сюда она приносила все, что было по ту сторону светового круга. Надо бы его растянуть, подумала женщина. Оставаясь внутри, раздвинуть горизонт. За пределы Баха? Почему бы ей не разучить этюд Шопена или сонату Брамса, пьесу Равеля? Весь фортепьянный репертуар терпеливо хранился в шкафу; стоило лишь подняться со стула и подыскать в нотных залежах что-нибудь по своему вкусу. Она не поднялась. Окруженная стенами из света, она принялась играть двадцатую вариацию.