Гарри Гордон - Обратная перспектива
— А кто такой Шумихер?
— Это я, я Шумихер, — радостно тыкал в себя пальцем Будяков. — Я — Шумихер по маме!
— Жидовская ты морда, — умилился Карл. — И где же твоя водка?
Будяков суетливо достал из сумки бутылку «Столичной», с потёртой советской этикеткой.
— Что, из подарочного фонда? Образца тысяча девятьсот восемьдесят шестого года?
— Нет, ей Богу, — забожился Шумихер, — только что купил!
— И где ты их находишь… Небось, рублей за девяносто?
— Обижаешь… восемьдесят семь. Ну, со свиданьицем, — Будяков истово чокнулся и опрокинул рюмку в мягкий рот. — Господи, хорошо-то как… Сегодня, между прочим, праздник: Вера, Надежда, Любовь. И мать их Софья.
— А тебе, Шумихер, что за дело?
— Да ничего… Я хожу в церковь довольно часто. Свечку ставлю. По маме, по…
— А в синагогу?
— И в синагогу. За мацой — святое дело. Слушай-кась. Давай я тебе стишок прочитаю…
— Тебе скоро семьдесят, а ты всё стихи пишешь. Как тебе не стыдно?
Стихи были хорошие. Что-то про дедушку Моисея, который стучал посохом по паркету, а маленький мальчик, лирический герой, боялся, что хлынет вода из-под посоха и зальёт нижнюю квартиру. Хорошие, но…
— Слушай, а откуда у тебя советский киндер в сороковые годы знает Библию?
— Как откуда? Ну, я же знаю… Это художественная правда.
— Никакая не правда, никакая не художественная. Самая обыкновенная подтасовка. А вообще, ты кто? Русский поэт, или, может быть, еврейский?
— Га-га-га!.. Какая разница!
Крыть было нечем.
— Я понял, — сказал Карл, разливая по рюмкам. — Когда тебя не печатают — ты русский поэт, а когда…
Зазвонил телефон.
— Карлик, — сказала Таня, — я у Кати. Буду поздно. Что с голосом? Ты здоров?
— Танечка, у нас Будяков! — радостно, как с Новым годом, поздравил её Карл. — Он теперь Шумихер!
— А, понятно… Ничего не понимаю… Пока. Привет Будякову.
— Скажи мне, Шумихер, любимец богов, — приставал Карл, — кто ты есть на самом деле?..
— Да никто. Трубочист. Устал я. Вот интересно: если б тебе дали возможность прожить ещё одну жизнь? Ты бы как…
Карл вспомнил серые промозглые семидесятые, хамство, демагогию, нищету, высокие слова «коллектив», «дисциплина» и поёжился. Но ведь было и другое…
— Да, пожалуй, так же. Только сначала взял бы отпуск лет на двести…
— А я, — мечтательно сказал Будяков, — жил бы в Индии…
— Так ты ещё и ариец? Никак не пойму — придурок ты или мудрец?
— Га-га-га… Какая разница! Что-то я, Карлуша, с тобой всё время напиваюсь. Побляду я.
— И не надоело? Я эту хохмочку слышу уже лет тридцать.
— Га-га-га… Ну и что?
— Ничего. А только ты ведёшь себя кое-как. Сам совратил, а сам в кусты? У меня есть заначка. Грамм триста. Танечка на компресс держит.
— Какой компресс?
— Не знаю. Видимо, сейчас тот самый случай.
— Тебе хорошо, ты будешь спать, сколько захочешь, а мне вставать на рассвете…
— Пей, сволочь!
Когда Будяков ушёл, Карл первым делом вытер лужицы со стола, смёл крошки.
— Терпеть не могу богему, — бормотал он.
От компресса осталось рюмки на три. Или четыре. «Вера, Надежда, Любовь, — вспомнил Карл. — Надо звонить, поздравлять».
Давно никому не звонивший, он слегка протрезвел от такого решения. Нашёл старую книжку с номерами телефонов и стал листать.
— Вера? Здравствуйте. Это некий… Что, узнали? Значит, не быть мне богатым. Ну и хорошо. Это я вас с ангелом поздравляю. Куда пропал? Это вы куда-то пропадаете. То вас нет, то вам не до меня… Я-то помню. Точнее не вас, а о вас. О вашем существовании. Что? Иногда греет, иногда мешает. Увидимся? Конечно…
Карл налил рюмку, чокнулся с трубкой.
— Ваше здоровье, Вера. А когда увидимся, вы мне будете мораль читать? Что? Будете? Значит, с вами всё в порядке. Это я мудрый? Ну да — мудрость даётся человеку под старость, и не для добрых дел, а чтоб смерти не боялся. Вот если б я был мудрым смолоду — валялся бы на печи тридцать лет и три года. Зачем? Чтоб дров не наломать. Причем тут Христос… Я об Илье Муромце… Кто про что, а вшивый про баню. Извините. Что, грубо? Но вы ведь тоже не молодеете. Новые поклонники? Вы поосторожнее с новыми. Поматросят и бросят. Знаю я их — теперь мода на пожилых дам. Ну вот. Я с вами как на духу, а вы… Ладно, до встречи…
Карл положил трубку, утёр лоб салфеткой.
— Кокетка старая… Она меня будет лечить!
Он прошёлся по кухне, машинально отщипнул кусочек хлеба. Опомнился, наполнил рюмку.
— Так, а где у нас Надежда? Ага…
— Надя? Не ожидала? Конечно, я. Ну, поздравляю. Да так, привычно. Всё нормально. Кризис. Дети? Их, конечно, жалко, но смею напомнить, что это мы сироты, а не они. Да перестань, всё отстоится. Попса тем и хороша, что она вечна, как мусор. Её можно не замечать. Ну да, всё высокое — сиюминутно. Главное — помнить об этом вечно. Ой, не греши. Чего только нет в книжных… Думаю, да. Белинского да Гоголя с базара понесут. И Некрасова, конечно. И эти две сладкие парочки: Ахматова — Цветаева, Мандельштам — Пастернак. Вот-вот, как на колхозной танцплощадке. Выплюнут папиросы и пойдут бацать: Пастернак с Цветаевой, Ахматова с Мандельштамом. Что, ёрничаю? Кого люблю, того ёрничаю. Прости, я сейчас.
Карл выпил рюмку и закурил. Дуры бабы. Почему они меня всё время в чём-то подозревают. Ёрничаю…
— Алло, ты здесь? Надька, я не ёрничаю. Так… сижу, догадываюсь. Что, думать? Знаешь, Наденька, дедуктивным методом истину не найдёшь, не очки и не зонтик. А потом: чего её искать. Её ощущать надо. Надька, ты дама, безнравственная во всех отношениях. Потому что, по закону лирики, количество нравственности не переходит в качество. Учёные доказали. Вот смотри: допустим, я напишу роман о страданиях русского или какого там народа. О подвиге, о доблести, о славе… Что обо мне скажут? А скажут: — какой, блин, масштабный талант! Матёрый человечище. А если напишу, например, о… о червяке, влюблённом в уклейку, скажут: мило, но… Так вот: написать то или другое хорошо — нравственно одинаково. Количество единиц добра одно и то же. А написать плохо? В первом случае — зла навалом, а про рыбку — плюнут и забудут. Так что, люди добрые, не грузите… Что? Сам себе противоречу? Неважно. Главное, что я общаюсь с Надеждой. А вот спорим: завтра позвоню, трезвый! Ну, пока, так пока…
Карл посмотрел в окно и обратился к голубю на подоконнике:
— Граждане, не насилуйте Надежду по телефону.
Он поднял бутылку, глянул напросвет:
— Рюмка третья.
— Здравствуй, Люба. Слава Богу, что ты дома. Да так, задолбали эти недотроги, Верка с Надькой. От, ты тёмная: именины у тебя. Поздравляю. Да, вспоминаю по любому поводу — надо и не надо. Ты бы звонила иногда… А то: поехали в деревню. Там недели через две останется последний листик на диком винограде, что у террасы. Как у О’Генри. Это по твоей части. Ещё что? На болоте — клюква в сахарной пудре. От ты тупая: изморозь, понимаешь? А полёвки и землеройки потянутся гуськом в дырку под домом. Да, много. Будут грызть в темноте детские книжки с картинками. Костю Плюща давно видела? Мы с ним собирались в Одессу. Да вчера, в сентябре. Там штормы выбили, как одеяло, шершавую суконную воду, и весь хлам — останки насекомых, пылюка, пыльца цветения и увядания, микроорганизмы, — всё осело на дно. Так что, прозрачная. Что с этим делать? Как в воду глядеть. Провидеть. Почему это я ёрничаю? Просто я — мрачный оптимист. Я точно знаю, что всё будет хорошо, — и у меня, и у других, и у всех вместе, — только радости мало. Уходит, утекает радость. Как воздух из проколотой резиновой лодки, знаешь, были такие, за восемьдесят рублей. Что, горняя радость? Конечно, конечно… Ты прямо, как Верка. Слушай, Любонька, твоими бы устами… Да ты никому не отказываешь. И кто ты после этого? Я не собираюсь с тобой ругаться, наоборот… «В гостях, на улице и дома я вижу тонкий профиль твой…» Что, уже толстый? Не важно, в размер укладывается. «Твои шаги звучат за мною, куда я ни войду, ты там, не ты ли лёгкою стопою за мною ходишь по пятам…» Нет, сам я так не умею. А всё равно: я ведь всё время пишу о тебе. Не мытьём, так катаньем. Всё, Любка, водка моя кончается, кураж мой оседает, давай прощаться. Танечка о тебе вспоминает и хочет общаться. Целую, дура старая…
Карл поставил пустую бутылку под стол — на Софью водки не хватило. Ну и хорошо — вроде бы и не очень пьян. Зажечь телевизор и посматривать на часы — ждать Танечку. Он встал и включил чайник. Зазвонил телефон. Дальний высокий голос, — чувствовалось, что из глубокой тьмы, — напряжённо прокричал в телеграфном стиле:
— Я — проездом. Приходи завтра ровно в полдень в метро Китай-город под башкой. Это Плющик.
«Не забыть бы», — Карл написал на листке календаря: «Плющ. Полдень».
По телевизору показывали аномалию: на севере Африки выпал снег. Сиреневый негр на крупном плане был так ошеломлён, что заговорил по-русски.