Ирена Брежна - Неблагодарная чужестранка
— Это неартикулируемые звуки, мышцы голосовых связок функционируют неправильно, но, быть может, удастся выстроить язык. Нам надо прислушиваться к нему и упорядочивать звуки.
— Какое будущее нас ждет? — спрашивает жена шофера. — Нашему ребенку всего годик.
— Он больше не сможет работать по профессии, никогда не станет тем, кем был до столкновения. Но несмотря на тяжкие травмы, молодые люди сохраняют жизненную энергию. На это мы и рассчитываем. И на вас, на ваше присутствие, на родной язык.
Жена сидит, раскрыв руки, упустившие надежду. Когда ему дали работу шофера в чужой стране, они настроили планов и влезли в долги. Ей хотелось бы оставаться с ним, ухаживать за ним.
Страховой агент долго говорит о деньгах. Женщины слушают с интересом… и стыдом. Нельзя мерить беду деньгами. Но они боятся, что ежемесячные перечисления прекратятся. Молодая жена думает о будущем. Страховки на счастье ей никто никогда не давал. Она рано научилась мириться с неизвестностью. После падения режима пришли свобода и нужда. Границы открылись, а местный автозавод закрылся.
Те, кто, как эти женщины, умеют укрощать чувства и мысли, не заставляют меня приводить в порядок их речь при переводе.
Потерпевший держится ровно за счет лент, обмотанных вокруг бедер. Прямая спина вызывает уважение. Потом психотерапевт снимает ленты и осторожно опускает голову, пациент опадает, превращаясь в беззащитную телесную массу на кресле-каталке. Раз в неделю молодого человека на четверть часа распрямляют. Так он должен почувствовать недостижимую цель, вспомнить беззаботное прошлое.
— Сколько он проживет?
— Наверно, десятилетия. У него молодое, здоровое сердце.
Посеревшая мать отворачивается. Все сказано. Психотерапевт осторожно вытягивает напряженные руки пациента, бреет его, чистит ему зубы, называет по имени. Она говорит, что он ей нравится, потому что проявляет любопытство. Звучит это странно. Однако в ее работе счет идет на миллиметры. Мать по-прежнему вспоминает утраченное целое. Терапевт знакома лишь с разбившимся настоящим и обращает внимание на каждую точку, дернувшуюся хотя бы на миг. Она — мастер великого учения о малых шажках. Мать медленно подходит к порогу этой суровой школы.
* * *В детстве я была предводительницей дворовой банды, выходившей на улицы творить добро. Всерьез нас никто не воспринимал, а мы себя воспринимали. Мой двор продолжал тайно жить во мне как жизненный принцип, пока наконец не обрел вдалеке новой формы. Как-то вечером передо мной остановился маленький автобус. На его двери висел плакат с изображением человека, по шею замотанного канатами, в его кричащий рот был вставлен кляп. Я вошла в автобус, там показывали видео о пытках в далекой диктатуре, юноши и девушки моего возраста собирали подписи. Меня потянуло к ним, к свободным, они смотрели на тень мира, заручившись правом на сопротивление. Я стала одной из них, забросила грусть-тоску и вышла на свет.
Куда бы я ни пришла, я ищу задворки и нахожу дворовых детей, родственных мне по духу и делам. Тонкие и крепкие нити, связывающие меня с различными группами, стали задворками, на которых наша банда творит добрые дела. Даже если властвующие не воспринимают нас всерьез, мы воспринимаем. То и дело замыкается очередной круг, и я снова убеждаюсь: проклятие изгнания можно рассеять. Из больших потерь можно отстроить мобильные дворики.
Во мне скоплены наслоения разных культур. Не просто скоплены, а ведут диалог, и осмелюсь утверждать: из них складывается пористый, а потому и прочный фундамент. А над ним — пустое место, с которого я сдуваю пылинки. Кровная связь осталась в прошлом, но сохранилось понятие родства. Оно постоянно расширяется, при любом преобразовании. Оболочки меняются, но чувство общности остается. Из преобразовательных действий, а не из простой симпатии к новой культуре рождается идентичность. И не всякая стая волков мне родня.
В одном городке мне повстречались крестьянки, выгнанные солдатней из своих деревень. Международные организации подарили им ношеную одежду. Крестьянки рассказывали, как оскорбил их этот жест усталого доброжелательства. Они потеряли свои дома, а теперь их вынуждали лишиться своей женской пракожи — сшитых ими народных платьев. Они разозлились и хотели выбросить чужую идентичность, но потом разрезали дареную одежду на полоски, трех- и четырехугольники и, сшив из кусков шерсти, шелка, кружева и хлопчатобумажной ткани пестрые одеяла, стали ими укрываться. Смогли принять тепло самодельных лоскутных одеял и согреться под ними на чужбине. Гордые крестьянки показали мне, как создается новая идентичность. Она дарит покров, хотя и не облегает кожу. Ее надо сначала разрезать на куски, а потом самостоятельно сшить из них нечто новое. Совместное шитье, архаическое женское занятие, образует идентичность. Там, где мир срастается, где общности продолжают плести пестрый покров, я вплетаю свои нити.
Я всматриваюсь в даль и переворачиваю эмигрантские страдания с ног на голову, требую своего права на чужеродность, стилизую чужеродность как форму бытия, каждый раз придумываю себя заново, заново приживаюсь. В поездах я общаюсь с людьми из разных культур. Вместе мы составляем целое семейство. И мне кажется, будто глухо стучащий поезд — это швейная машинка, сшивающая разорванный мир.
Прошли годы с тех пор, как меня вынесло на берег этой страны посреди памятной тьмы. Я становлюсь старше, а страна молодеет и пестреет. Мы едим за столом, и я рассказываю сотрапезникам истории людей, собранные мною во время странствий. Чтобы меня слушали, я научилась придавать им сжатую форму. Наш общий стол из года в год становится все многоязычней. Чужеродность как сказочная каша расползается по всей стране, всем континентам. Но стоит мне приглядеться, и я вижу, что каждая чужеродность особенна. Для этого явления придется отыскать новые понятия и образы. Такова задача завтрашних и послезавтрашних поколений.
Бывает, я закрываю глаза и слышу языки, мешанину из непонятных языковых обрывков, детские голоса, смех взрослых. И проникаюсь блаженством лишь от того, что слушаю, не разбирая содержания, знаю о близости человечества, сей вселенской случайности, и улавливаю его звуки. Изгнание подарило мне это радио, и я кручу ручку настройки. Становится все громче и слышнее.
* * *Здесь бросается в глаза пустота — нет незакрепленных предметов, которыми пациенты могли бы навредить себе или бросить в голову психиатру. На поясе у служащих — связка ключей, они открывают двери без предупреждения и, едва переступив через порог, снова поворачивают ключ в замке. Окна заблокированы и приоткрыты лишь на щелочку, несмотря на жару. В закрытом психиатрическом отделении кажется, будто сами надзиратели страдают боязнью открытых пространств. Словно повсюду поджидает опасность, укрощаемая решетками и медикаментами. Здесь обитают два вида людей. И они не смешиваются. Ключи есть только у здоровых, ключи к выздоровлению. Звяканье ключей — единственный звук, то и дело прерываемый приглушенным криком. В это жуткое место привозят беженцев, которые оказывают сопротивление при высылке.
Единственный живой в этих стенах — привезенный самоубийца, испытывающий желание умереть. Он расставляет ноги, вытягивает руки к небу, сцепляет их за головой, глубоко наклоняется — в здешних широтах такое дозволено только при гимнастических упражнениях. Психиатр и санитар оцепенело изучают чужестранца. Тот пустился в приключения, не задумываясь о последствиях: боролся с оружием в руках, зачал семерых детей, тайно снабжал хлебом повстанцев, спустившихся с гор в его деревню. На него донесли, ему грозили пытки, он продал свой хутор, проехал с семьей через несколько стран и попросил об убежище в местном приюте. Когда пришло постановление о высылке в третье государство, в приют ворвались полицейские. В здравом уме и твердой памяти он надел на шею пояс и показал судьбе язык. Ему это помогло. Высылку отложили, а его отправили в психиатрическое отделение.
— Вы поступите так опять? — спрашивает психиатр.
— Только если меня снова вышвырнут. Самоубийство — грех перед Господом.
Психиатр — чудеснейший молодой человек в зауженной рубашке с блестящими змеями на груди. Густая прядь волос падает на его утонченное лицо, в тесных брюках он ловко кладет ногу на ногу. В нем игриво все, кроме слов:
— Вы считаете себя душевнобольным?
— Нет, хотя я душевно травмирован войной, как и весь мой народ.
— Мы не видим причины удерживать вас.
Психиатр смотрит безжалостно и подпирает рукой подбородок, как изголодавшиеся по любви в баре для голубых. Самоубийце не нужна свобода, психиатрическая лечебница — надежное укрытие, непроходимый лес. Он молит об охранном свидетельстве, которое мог бы предъявить полицейским, магической формуле невменяемости. Но обворожительный психиатр выгоняет его со своего участка без подарка.