Иван Зорин - Повестка без адреса
Точно лопнувшая пружина, Кондратов выскочил из-за стола, задрав наверх скатерть.
И опять за занавеской чесал затылок и слушал, как в ночи воют псы. Надвигался его юбилей. Кондратов был равнодушен к датам, но теперь от жгучей обиды у него открылись глаза, он понял, что «быть» — значит теребить паутину жизни, дёргая колокольчики так, чтобы звон не давал забыть о тебе ни далёким, ни близким.
На юбилей Кондратов пригласил Птичкина, писателя из когорты «успешных», который носил пиджаки с надставными плечами и поддерживал шею галстуком. В Доме Литераторов Кондратов сидел на сцене, запустив один глаз в пол, а другой в себя, и его окружали улыбки, которые бродили отдельно от хозяев. «Э-э, Кондрат Романов…» — тянул Птичкин, поправляя галстук, и Роман Кондратов залился краской.
А потом все сонно кивали, а между снами аплодировали.
Слушая нетерпеливое шарканье стульев, Роман искал сына. В дальнем ряду серой уточкой опустилась жена. Но разве для неё всё это? После их ссор её было не задеть, после примирений — не воскресить. А сын так и не явился. «Извини его, — шептала жена, покрываясь красными пятнами, — у мальчика свидание…»
Напившись в тот вечер больше обычного, Кондратов плакал на груди у толстого, седого швейцара: «Ничего-то, брат, после нас не останется…»
Но он ошибся. Его дневником осталось короткое признание, которое, как гнилое, перезревшее яблоко, сорвалось с языка: «Я написал несколько книг. Я родил одного ребёнка. И не посадил ни одного дерева».
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫМ ДНЯМ НЕДЕЛИ
Всё сущее имеет свой дневник, и только в сумме с ним обретает истинное значение. Дневник — это шифрограмма, ключ к познанию, инструкция к пользованию. Величина дневников колеблется от ярлыков, содержащих лишь название, до записей столь пространных, что их невозможно прочитать. Последние — вещи в себе, которые засасывают, как чёрные дыры. Есть дневники постижимые, но очень громоздкие. Таков дневник дождевого червя, изучая который, понимаешь, что червяк длинный, а жизнь коротка.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ВТОРНИКУ
Адам Кондратов только отговорился свиданием, а на самом деле не желал видеть отцовского триумфа. Он проклинал его испорченную вселенную, где ему отводилась роль муравья. Адаму было безразлично, платят отцу за книги или нет, ему надоела железная пята, которая наступала на горло. Он воткнул отцу нож и теперь мстительно поворачивал.
Адам был типичным студентом: ходил «руки в брюки», жевал резинку и переворачивал всё вверх дном. Вместо чествования отца, Адам пошёл в библиотеку: на носу была сессия, а он ещё не знал, что главный экзамен повисает «хвостом», который сдают всю жизнь.
Перебирая книжные полки, Адам наткнулся, как на булавку, на
ИСПОВЕДЬ МАТЕМАТИКАВ сталинские времена жил в Москве профессор. Он был уже немолод, его бакенбарды лекалом загибались на щёки, а лысина боролась за площадь на черепе столь же отчаянно, как соседи — за метры коммуналки. О его способностях ходили легенды, говорили, что ещё в детстве он колол головоломки, как орехи, и решал уравнения быстрее, чем вода сливается в унитаз. Как и все учёные, профессор был рассеян: мог поужинать сразу после обеда и, не просыпаясь, заснуть. Он вёл дневник формулами, которые отражали суть его жизни, и приводил выкладки, оправдывающие его земное пребывание.
И вот однажды его попросили прочитать лекцию на тему «Математика и коммунизм». Он был широко известен, и зал набился, как мусорное ведро. Из университетов слетелись «синие чулки» и золотушные студенты, из других мест — «люди в штатском». Профессор долго откашливался, наполнив стакан, измерил его глотками, а потом произнёс: «Математика и коммунизм не имеют ничего общего».
С трибуны он сошёл под одинокие хлопки, а когда вернулся домой, разделяя в уме уравнение, где неизвестных было больше, чем тараканов на кухне, его уже ждали.
На лесоповале он понял, что есть вещи и поважнее математики: то, что ложку надо всегда держать за голенищем сапога, а мошку, попавшую в глаз, тереть к носу. «Через точку можно провести много прямых, параллельных заданной, — вспоминал он, сидя между солнцем и собственной тенью. Небо отражалось в жасминовом поле, по краям которого желтела «куриная слепота». -Так и в лагере скрестилось множество судеб, параллельных моей судьбе, но не имеющих с ней ничего общего».
«Стало быть, — протирая ухом казённую шконку, итожил он, — геометрия жизненного пространства искривлена…»
Когда, разгоняя вечернюю скуку, его мордовали уголовники, он всё думал, почему даже непроходимый дурак изрекает иногда глубокие истины, а мир изменяют лишь те, кто его не понимает.
Читая на его лице эти мысли, блатные смеялись.
А профессор, добывая в поте лица гнилую похлёбку, всё не мог разгадать главную теорему своей жизни: почему прямая всегда загибается, а кривая упирается в точку? Но под конец понял, что жизнь выше математики, которая только иллюстрирует, но не объясняет.
Умирая от лихорадки в заснеженном лесу, математик попросил вырезать ему эпитафией «Что и требовалось доказать».
Это и стало содержанием его дневника.
Прочитав эту историю, Адам впервые без злобы подумал об отце.
СТРАНИЦЫ, ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ СРЕДЕ
Кондратову кололи глаза Птичкиным, популярность которого взломала двери общественных туалетов. Он печатался в женских глянцевых журналах, переводя героинь из номера в номер. «Как проституток», — огрызался Кондратов, и его губы нависали над подбородком, как день над ночью. Сам он не читал современников, боясь испортить вкус.
— Классика давно умерла, — возражала ему жена.
Анастасия была остра, как шпилька. Она умела одеваться быстрее, чем раздеваться, и твердить одно и то же до тех пор, пока это не становилось истиной.
— Человечество учится не на лучших образцах, — продолжала она. — Оно проходит мимо себя, в истории остаются посредственности…
У Кондратова округлились глаза, а брови, как тараканы, полезли на лоб.
— Когда катится колесо, — гнула своё жена, — обод крутится вокруг центра.
— По-твоему, в центре серость?
Пришёл черед Анастасии округлять глаза.
— Вот, послушай, — щёлкнув пальцами, достала она
ОДИН ИЗ ДНЕВНИКОВ СНАКак и все психоаналитики, доктор Раслов советовал пациентам записывать сны. Со временем у него в шкафу скопилось их великое множество, он и сам начинал утро с того, что изливал на бумагу увиденное ночью. Иногда это занятие так его захватывало, что он посвящал ему весь день и, едва успев поставить точку, валился на постель. От природы он был сутулым, а с годами приобрёл птичью походку и привычку потирать ладони.
Однажды во сне была зима, и, ёжась от холода, Раслов вёл приём, пока наяву от его храпа глохли стены. Явился молодой человек с трясущимися руками и взглядом, шарившим по лицу Раслова, как прожектор по ночному небу.
— Тварь я дрожащая или человек? — выкрикнул он вместо приветствия.
Раслов указал на кушетку и, как петух в навозной куче, начал копаться в его детстве.
— Ах, вот в чём дело! — проворковал он через некоторое время. — Значит, мать в вас души не чаяла, а отца не было? Безусловно, вы человек, только без Эдипова комплекса…
— А ведь я старуху топором зарубил.
— Помилуйте, — отмахнулся Раслов, — я не следователь.
— Вы не поняли… — запинаясь, бормотал юноша. — Я — убивец…
— Что ж тут непонятного? — безразлично уставился Раслов. — Бывает… К тому же старуха-то дрянь была. Бог с ней, со старухой-то, а вам жить да жить…
Когда юноша закрывал дверь, на его чело опустилась просветлённая задумчивость.
Через минуту вошла девушка с опрокинутым лицом. «Откуда у вас желание пострадать?» — переспросил её в конце исповеди Раслов. — Да это же дважды два! Сами сказали: пьяница-отец, подавленная любовь к которому заставляла вас мучиться, властная, истеричная мать. Вот вам и не терпится хомут на шею повесить». Во сне доктор видел, как разглаживаются морщины на лице девушки, как несвойственную её возрасту печаль сменяет беззаботная радость.
Теперь они шли к нему косяком, как рыба в путину.
— На что жалуетесь? — профессионально осведомлялся Раслов, потирая ладони. — Что мешает жить?
— Слезинка младенца, — ответил мужчина с осунувшимся лицом и покатыми плечами.
Он передёрнулся, и под глазами отчётливо засинели мешки.
«Эпилептик», — решил про себя Раслов, ставя диагноз, будто зрячий в царстве слепых.
И здесь проснулся. Из рамы на него смотрел автор «Преступления и наказания». «Любую книгу можно читать до тех пор, пока её персонажи не покажутся детьми», — оправдываясь, промямлил доктор. На улице, как и во сне, была зима, мёрзли уши, и у прохожих с усов ёлочными игрушками свисали сосульки. Наяву было неуютно, и доктор прикрыл глаза. И перед ним опять прошла вереница героев, которых он исцелил. Они стояли теперь обнажённые, сбросившие одежды комплексов, неразличимые, как тля. Их слёзы были пресными, как будни, а улыбки стерильными, как шприц.