Сильви Жермен - Янтарная ночь
Баладина. Однако ему пришлось разлучиться с ней. Он не мог взять ее собой в Париж, хотя она тоже должна была покинуть ферму. Таде и Ципель приютили ее у себя и воспитывали вместе со своей дочерью Несой. Они стали для нее тем, чем ее собственные родители так и не смогли стать; подле них она нашла нежность и спокойствие. Связывавшая их любовь была счастливой любовью, которую не тревожил ни один призрак. Казалось даже, что счастье столь же крепко привязано к ним, как несчастье — к ее родителям. Но главное, она познала в своем детстве не только то, что навязывал ей Янтарная Ночь своей ревнивой страстью. Детство перестало быть для нее лишь угловатым, строптивым возрастом, полным страхов и угроз. Детство обретало нежность и терпение. И этим она была обязана маленькой Несе. Казалось, что страх, сомнение, печаль не имели над ней ни малейшей власти. И рядом с ней Баладина забыла свою собственную печаль, избавилась от собственных сомнений и страхов.
Баладина не отвергала память подобно Янтарной Ночи. Просто ее память — больная, истерзанная память, данная ей от рождения, была словно омыта, очищена одним лишь присутствием Несы.
У Несы был дар — дар жеста. Каждый из ее жестов был не просто очерком в пространстве, а скорее неким осуществлением; даже больше: казалось, это письмена, осуществленные ее жестом. Письмена неуловимые, легкие, которые струились в прозрачности воздуха, огибая предметы, словно светящиеся светло-сиреневые медузы, что скользят средь водорослей и кораллов. Письмена водных глубин, глубин времени, мягко и точно разворачивающие свои белые знаки. Ибо ее жесты отличались точностью еще более, нежели изяществом. Каждый предмет, которого она касалась, становился изысканной безделушкой, обретал бесконечную утонченность вещей, наделенных отзвуками и отблесками. Вещей, хранящих в себе тайну. Быть может, оттого, что девочка росла среди причудливого хлама отцовской лавки, она и научилась поддерживать подобные отношения с вещами — совершенно непринужденные и деликатные. Даже совсем крошкой она ничего не опрокидывала, никогда не спотыкалась, ни разу не разбила даже малейшую вещицу. Ее тело восхитительно уживалось с пространством, будто не занимая его. Баладине достаточно было взять Несу за руку, чтобы тотчас же почувствовать, как в ней самой и вокруг воцаряется спокойствие и безмятежность.
Неса говорила мало, никогда не играла снаружи. Она любила оставаться внутри, погружаться в себя, грезить среди вещей. Она могла часами рассматривать какой-нибудь предмет, ткань, или даже несколько крошек хлеба, рассыпанных на уголке стола. Рядом с нею Баладина научилась смотреть, осязать, слушать. Одним своим присутствием Неса избавила Баладину от грубоватости манер, приобретенной в играх с братом-дикарем. Благодаря Несе изменилась и ее любовь к музыке, которую до этого мотивировала лишь потребность избежать засилья Янтарной Ночи; теперь она превратилась в подлинную страсть, подкрепленную сосредоточенным и упорным трудом. Музыка приобрела тело — тело виолончели. И Баладина старалась обращаться с ним так, как Неса обращалась с вещами — сноровисто и серьезно.
Таким образом, первым учителем музыки у Баладины оказался трехлетний ребенок, ничего не смысливший в музыке и даже чуждый миру звуков. Но этот ребенок так близко знал мир вещей, так по-свойски жил в их тайне, что благодаря ему каждая вещь источала в пространство, словно дыхание, своего рода письмена. Письмена сплошь из терпения. В основном этому Баладина и научилась подле нее — терпению. Терпению жеста и слушанья, терпению тела. Бесконечному терпению тела, подчиненному тайне и требованиям инструмента.
Но вскоре Таде и Ципель, удивленные замечательными успехами Баладины, решили, что ей пора покинуть деревню Монлеруа, чтобы усовершенствовать свое искусство рядом с настоящими учителями. Так настал черед и Баладины оставить землю своего детства, землю над Мёзой, на окраине страны. Но город, куда ей предстояло уехать, чтобы учиться в пансионе, тоже был приграничным, и там тоже струила свои воды река, но не в долине, омывая поля на склонах, а на ровном месте, прямо среди улиц и домов. Река, чей исток и устье находились за пределами страны. Порубежная река, окаймленная виноградниками и лесами, где обитали сказки и стихи. Легендарная река, смешавшая в своих водах эхо языков, на которых говорили по обе ее стороны — эхо песен, но порой и воплей.
Янтарная Ночь, Баладина; обоим предстояло покинуть Черноземье, их деревушку, примостившуюся у самой кромки неба, такого низкого, что облака паслись на полях, словно стада молчаливого скота. Их деревушку, затянутую серыми туманами, поднимающимися от Мёзы с наступлением вечера. Реки, близ которых им предстояло поселиться, текли быстрее, были не такие серые и сонные. Сена, Рейн. Склоняясь над новыми водами, им предстояло увидеть свои лица по-разному освещенными, по — разному глядящими на вещи и существа.
Черноземье замыкалось в своем углу, на окраине страны, забвения, безразличия — больше, чем когда-либо. Время войн, которые то и дело поднимали его на гребне истории, миновало. Окончательно миновало.
Но вовсе не миновала военная пора. Впрочем, она никогда и не прерывалась. Просто в своем нетерпении и неуемности военная пора сменила место. Она вообще любила переносить с места на место, всякий раз на новое, свою ярость — то есть разносила почти повсюду.
Военная пора обошла Черноземье стороной, не вступила в его пределы. Забавлялась вдали от границ края. На этот раз жителям метрополии удалось держаться поодаль и уберечь себя. По крайней мере большинству, потому что кое-кого все-таки призвали. Призвали драться. Горюнок оказался в их числе.
Горюнок, который потратил столько времени, столько труда, чтобы выйти из детства, вдруг был спешно призван на войну, едва достигнув возраста мужчины. Он не понимал, ни зачем, ни почему его нашли и призвали. Не понимал, что это за безликий властный голос вызвал его ни с того ни с сего, не спросив его мнения. Он не понимал ничего. Уехал, как и жил всегда, по крайней мере до своего появления в Черноземье, из чистой покорности. Едва он отправился в путь, как на него вновь напала его былая тоска. Армия, война — эти слова, пока еще абстрактные, имели для него тот же горький привкус, что и другие, так долго державшие его в неволе: пансион, сиротский приют.
Он пересек на поезде всю страну. Еще никогда в своей жизни он столько не ездил. Но даже когда рельсы кончились и землю сменило море, он был еще весьма далек от цели своего путешествия.
Армия, война. Когда он достиг конца рельсов, эти два слова сплелись с двумя другими словами: Марсель, Алжир.
Марсель, Алжир, названия городов. Нет, для него они сразу же стали названиями тревоги и полного одиночества в недрах толпы. А она была огромна, эта толпа; мужчины, одни только мужчины, скученные на плацу большого сборного лагеря. Мужчины, прибывшие со всех концов страны, одного с ним возраста. Молодые мужчины с бритыми затылками, с еще живыми глазами, с еще мальчишеским смехом. Мужчины, чье нерастраченное детство упрятали под новехонькой полевой формой. Собранные в огромном загоне, томящиеся ожиданием. Нескончаемым ожиданием, перемежавшимся лишь криками из громкоговорителя. Эти выкрики были именами, словно отрубленными ударами топора, которые обрушивались на толпу, расчленяя ее для сортировки. При каждом выкрике кто — то поднимался, отделяясь на миг от общей массы, потом вновь исчезал в куче, сколоченной перекличкой. Имена, выкликаемые десятками, сотнями, от «А» до «Я». Плац превратился в огромную азбуку. Когда азбука, наконец, была прочитана и приведена в порядок, голос из громкоговорителя начал рычать команды. Прогремел и долгожданный приказ: грузиться на борт! Азбука тотчас пришла в движение, затолкалась, замычала. Превратилась в бестиарий.
Посадка состоялась вечером. Подул ветер. Ветер с моря, с терпким вкусом. Горюнок никогда с таким не сталкивался, этот ветер кружил ему голову, словно кисловатое вино. Гигантская вереница тянулась по трапу, скрипевшему от ветра. Нагруженные тюками и мешками люди ступали на него один за другим, бросая на ходу свое имя унтер — офицеру, который подхватывал его на лету и отмечал в списке.
Теперь азбука и бестиарий смешивались; поименованные низвергались во чрево корабля, словно пары животных в Ноев ковчег. Но в этом человечьем стаде были только самцы, ни одна самка не сопровождала их. Стало быть, их натолкали сюда, во чрево корабля, вовсе не для сохранения их породы. Они отправлялись навстречу злодеяниям. «Но земля растлилась пред лицем Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел Бог на землю, — и вот, она растленна: ибо всякая плоть извратила путь свой на земле. И сказал Бог Ною: конец всякой плоти пришел пред лице мое; ибо земля наполнилась от них злодеяниями. И вот, я истреблю их с земли».[8]