Галина Щербакова - Крушение
Шла в угол, думала. И соглашалась с М. М., а потом отпаивала М. М. чаем, потому что ту «зело побили на летучке, зело». Вообще то того, то другого приходилось отпаивать.
Уже не стало Натальи. Той Натальи, которая была раньше. Эта жила в Бескудникове, куда она сейчас едет, в комнате с ободранными обоями. Татьяна два раза сама обклеивала ей комнату, Наталья мазала куски клейстером, а Татьяна с табуретки клеила. «Смотри, какая получается светелка!» - говорила Татьяна, а Наталья смеялась. Потом Наталья все обдирала. Это у нее такая степень опьянения, когда ей надо все крушить и ломать. И она обдирала стены. И сидела в обойных ошметках на полу в серой бетонной клетке и пела их раздольские песни до тех пор, пока не приезжала машина с грубыми парнями, и они тащили ее по полу, а она радостно выкрикивала им в лицо матерные слова… Однажды все это Татьяна видела и кинулась закрывать заголившиеся Натальины ноги, а та рявкнула: «Не трожь! Хай глядят!»
Татьяна тогда все себя винила: где ж, мол, я была? Куда ж я, мол, смотрела? Сказала об этом Николаю, тот с отвращением дернулся: «Оставь! При чем тут ты? Это Вальке надо холку намылить. Нашел себе кралю…»
Непонятная штука - человеческие отношения, но «краля» в общем-то нравилась Татьяне. Не видела она в ней виноватости перед Натальей, в себе видела, а в Бэле - нет. Подругой Бэла не стала, очень корректные холодные отношения, но в душе Татьяна ее не судила. «Любовь - не грех», - сказала как-то вслух, после какого-то общего застолья глядя на себя в зеркало в ванной. Сказала и оторопела, потому что, во-первых, вслух, а во-вторых, она ни про что такое в тот момент не думала. Стояла, мыла руки, смотрела себе в глаза, и вдруг: «Любовь - не грех». Хорошо, что бежала вода, а то что она сказала бы Володьке? Он как раз в коридоре возле ванной с чем-то возился. Сказав же неожиданные слова вслух, стала думать о Бэле. И почему-то пожалела ее… Что бы там ни думал и ни говорил о себе Валя Кравчук… Никогда у нее к нему душа не лежала. И умный, и прибежит если что, а не лежит душа… Тут она с Николаем в одной команде. Но это тоже не так! Николай как раз за ум, за мастеровитость не любит Кравчука. Он ему это в упрек ставит, потому что сам не такой… А Татьяна очень в человеке ум ценит. Когда-то в юности ей задали загадку. Стоит три мешка: в одном - ум, другом - красота, третьем - деньги. Что бы взяла? «Ум», - не колеблясь, ответила она. А ответ, оказалось, глупый. Оказывается, если так отвечаешь, считаешь себя дураком. Деньги надо брать, деньги! Но она упорствовала: ум. И пусть дура! Все равно - ум. Но с Кравчуком все сложнее. Его ум ей не годился. Какой-то не тот был ум… Поэтому она и пожалела Бэлу, посочувствовала ей, что та в своей грешной любви на Валю напоролась.
Но ведь любовью напоролась!
А она на Николая как напоролась? То-то, голубушка, не судья ты людям. И Николаю - не судья. Он-то перед тобой не виноват… Он ведь любил, как умел. А ты никак не любила.
Она знала ночной скрип его зубов, холодную потность его ладоней. Она клала ему на лоб свою ладонь и говорила тихо: «Успокойся!» И тогда он долго, клокочуще матерился, проклиная всех и вся. Сразу после этого уезжал на рыбалку. Возвращался веселый, хмельной и говорил детям, что рыбалка, охота на зверя - истинно христианские дела, что только человек-охотник был человеком естественным и счастливым, а цивилизация скрутила счастливцу голову. Но ведь охота - это не убийство в строгом понимании слова? Но он мог и убить. А может, и хотел… Мочь и хотеть - слова из разного ряда. До этого Татьяна додумалась не сама. Это ей сын объяснил:
– Мочь - слово поведенческое… Мочь, делать… А хотеть - нравственное. Человек от человека отличается тем, чего он хочет…
Она подумала: это слишком для меня умно. Я знаю одно: человек очень многое может. Может вытерпеть боль, голод, муку. А может и довести до боли, голода и муки. Может бросить на произвол младенца, может убить. Но может и что-то великое… Но никакое великое не осчастливит брошенного младенца. Может, не может… Все он может, человек. Все! Вот про ее отца говорили, что он даже вовремя сумел умереть. Большие неприятности у него начались, а он возьми и умри. А так хотел жить… Так ждал конца войны и радовался, что в Заячьем Советская власть ни на день не прекращала своего существования, и люди не мерли с голоду. Это-то ему и поставили в вину, что не мерли…
Почему у нас смерть всегда по разряду доблести?
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
У Кравчука ломило в затылке. И хотя он уже снял эти уродливые очки-консервы, все равно осталось ощущение, что он в них, и все вокруг тускло, и продолжают давить на душу желто-горячие ботинки, сумевшие сохранить свой невообразимый цвет даже сквозь ширпотребскую пластмассу. Надо же! Именно сегодня им явиться! В другой бы раз он принял их, как людей, с кофейком там, нарзанчиком, финскими галетами. Словил бы кайф от их растерянности, смущения, бывало такое, бывало. Объяснил бы, как полудуркам, что не их ума дело, где прокладывать дороги. Популярно бы объяснил, но и немножко с подначкой. Есть, мол, в нашем народе это качество - фантазировать о глобальном (очень большом, значит, мужики, всеобщем, мировом), а в собственном сарае порядка навести не можем. «Ну есть в нас это или нет?» Замялись бы желто-горячие, а куда денешься? Согласились бы…
В своем сарае погано, это точно. С прошлой весны не метено. Так бы, смехом, все и закончилось.
Сегодня же - паскудный день. Не повезло мужикам, но и черт с ними. Не эти - другие… за чем-нибудь явятся…
Хутор бесконечен, как вселенная… Верен, как судьба… Всюду тебя настигнет, всюду найдет…
Надо закрыть глаза и расслабиться. И перестать думать. Вообще! Будто нет у тебя для этого аппарата, а голова исключительно для шляпы и для еды. Так его учила Бэла - не думать. «Нечем думать! Понимаешь? Нечем!» И он застывал в позе немыслящего кретина, и - о тайна! - проходила боль!
Валентин поискал удобную позу, откинул голову назад. Сейчас! У меня нет мыслящей головы! У меня нет мозгов! Я пустотелый шар… Шар… Шар…
…Он вернулся из армии, и мать показала пачку больших, как полотенце, денег, которые «тебе, сынок, на учебу». Он ответил ей: «Спрячь! Мне не надо. Я пойду работать!» И мать заплакала. Боже, как она плакала, размазывая по сухому морщинистому лицу слезы.
– Зачем же я их ховала? - причитала мать. - Зачем же я бумажку к бумажке прикладывала?
Он дал ей слово, что учиться будет обязательно. Он объяснил ей, что нет разницы в очном и заочном образовании. Что диплом дают тот же самый. Он ей посулил даже выгоды от такого образования, не материальные, моральные. Мать именно слово «выгода» поняла и стала вроде успокаиваться. Хотя с образованием она это слово, в сущности, соотнести не могла. Для нее дипломы детей имели скорей некое идеальное значение, как знак перехода в другую среду, другой мир, где уже не так важно в каждом, даже маленьком, деле искать выгоду. В сущности, она таким образом спасала детей от своей собственной доли. Одна, без мужа, без профессии, она всем троим дала высшее образование. Спасла ли?
Я пустотелый шар… Шар… Шар…
Первой была Ольга, старшая. Жизнь этой сестры - доказательство того, что иногда высшее образование попадает не в цель, а мимо. У Ольги был даже красный диплом! Старая-старая дева, она всю жизнь прожила с тремя параллельно идущими, намертво заложенными в нее истинами. Первая. Труд превратил обезьяну в человека. Следовательно, любого, всякого уже человека тем более можно исправить трудом… Лопата, кирка, лом, тачка - символы труда. «А микроскоп? - смеясь, спрашивал он ее. - А ноты? А холст на подрамнике». «Нет! - отвечала Ольга. - Нет! Я имею в виду труд физический… Трудный…» «А микроскоп легко?» - спрашивал он. «Не путай меня… Микроскоп - это конечно же легко». Вот такая у него сестра-шпала. Вторая ее мысль-идея была вычитанной. «Жалость унижает человека». Третья из песни. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью».
…Я пустотелый шар… Шар… Шар…
Мир, остальной и всякий, размещался у Ольги между этими идеями. Он или соотносился с ними, или нет. Соотносящийся был истинным, несоотносящийся был враждебным. Враждебным в какой-то период жизни было даже, к примеру, пришедшее на смену привычному синему бостону джерси. Она последней в стране сняла блестящий, как отполированный, костюм и с отвращением надела купленный ей в Москве джерсовый. Через год она радостно констатировала: джерсовый хуже! Вылезают нитки! А она ведь знала! Сразу знала, что он будет хуже. Знать сразу… Априори… Это было неимоверно важно для нее. Трудности познания - глупости. Смотрите, как аксиоматично все истинное - твердость земли, прозрачность воздуха, зелень травы. И тут Ольга даже становилась поэтом. Откуда что проклевывалось… В общем, Ольга - тяжелый, неизлечимый случай.
Итак, я шар… Шар!!!
К Галине он ближе. Она старше его на три года, но в восприятии она - младшая. Это оттого, что он видел ее в беде, пережил эту беду вместе с ней. И взял все на себя, как, может, взял бы отец, будь он жив.