Кен Калфус - Наркомат просветления
— Ну хорошо, вы приехали. И что же вы узнали? — сердито спросил Иванов.
— Я был на станции, — ответил Сталин, не позволяя себе скатиться на тон упрека. Слов самих по себе было достаточно, чтобы выразить его мысль: Иванов не высунул носу из дома с момента прибытия в Астапово. — Необычайное для такой глуши зрелище: паломники, пророки, репортеры, телеграммы во все столицы мира. В России нет сейчас другого места, более прочно укоренившегося в двадцатом веке, чем Астапово. Это — революционный момент. По моим наблюдениям, это также и религиозный момент.
— Религия ist das Opium der polks,[4] — отозвался Иванов.
Сталин глубокомысленно кивнул, будто впервые в жизни услышал эту фразу.
— Но, товарищ, ведь во многих случаях доктора вынуждены прописывать опий, — размышлял он вслух. — А если вы явились в Астапово, чтобы наблюдать за текущими событиями, вы должны были заметить, как сильно религия влияет на массы. Посмотрите на дороговизну хлеба. И молока. Посмотрите, какой безнадежностью пропитана сама ткань русской жизни. Эти люди не видали лучшего. Они много веков живут лишь верой в лучшую жизнь на том свете. Думаете, после революции эти люди так просто расстанутся со своей надеждой, с привычными церковными обрядами? Партия, готовясь к революции, не имеет права недооценивать место религии в жизни народа.
— Социальная мифология! Извращение! Богостроительство! Фёдоровщина! Ересь!
Ради кого они спорили? В комнате было четверо мужчин и одна женщина. Жена Иванова и его помощник Бобкин неминуемо должны были принять сторону Иванова. Оставался только вдовец — а он едва понимал, о чем они. Ему не польстила такая явная борьба за его мнение. Он все больше убеждался, что приютил у себя в доме шайку безумцев.
— Вовсе нет, — сказал Сталин. — Я же не предлагаю взять на вооружение христианство или какое-нибудь учение, основанное на трудах этого полумертвого дурака, неудавшегося святого — графа. Но если бы вы провели какое-то время на перроне в Астапове и увидели, какие страсти разбудило присутствие графа — идеи, символа графа, — вы бы поняли, что массам нужен объект для поклонения. Они любят графа гораздо больше, чем идеи и символы социалистической революции. — Сталин грустно покачал головой. — Товарищ, массы не видят особой разницы между социализмом и учением графа — «люби ближнего своего» и тому подобная чепуха. Этим-то мы и должны воспользоваться: в умелых руках граф станет героем-революционером, или еще лучше, мучеником!
— Мучеником? — Иванов брызгал слюной. — Кто же это его замучил? Жена-мегера? Нетопленый вагон третьего класса?
Сталин отхлебнул чаю и повернулся к крестьянину:
— Товарищ, нельзя ли у вас попросить хорошего русского печенья?
Петр Егорьевич полез в чулан.
— Товарищ Иванов, историю надо писать так, чтобы она отражала революционную истину. Обстоятельства смерти графа неважны. Но можно показать, если это будет в наших классовых интересах, что наша Партия развивает и осовременивает учение графа. Граф придаст нам авторитет в области морали.
Иванов зажал уши.
— Что вы несете! Наш авторитет в области морали базируется на научно-историческом методе!
— Товарищ, массам нужна вера. Социализм может заполнить эту нишу, введя свою собственную обрядность на основе научных принципов. Социалистическая революция может иметь собственные ритуалы — обедни, революционные праздники — и пантеон великих социалистов. Мы можем поместить туда графа…
— Нет, нет, нет! — завопил Иванов. — Тысячу раз нет! Это богостроительство. Я развенчал богостроительство в своей книге «Материализм и эмпириокритицизм»! Разве вы ее не читали? В ЦК было голосование по этому поводу! Редакционная коллегия объявила богостроительство извращением принципов научного социализма. Любая вера в бога, какого угодно — это труположество!
Тут произошло нечто странное. Сталин внезапно уронил голову, словно ему отвесили оплеуху. Возможно, это произошло на слове «ЦК». Веки его отяжелели, и он униженно вперился взглядом в голые доски пола. Ответить ему было нечего. Вдовец подивился такому преображению. Доверять ему, конечно, не стоило, но с таких людей все станется…
Наконец Сталин пробормотал:
— Вы совершенно правы… Я, конечно, читал книгу, но, видимо, недостаточно внимательно. Мне надо будет еще раз перечитать свой конспект.
Закончив извиняться, он просветлел лицом. А не издевается ли он над Ивановым, подумал Петр Егорьевич; если да, то недостаточно явно, так что у Иванова не было законного повода оскорбиться, даже если в глубине души он и был оскорблен. Зачем же Сталину дразнить Иванова? Неужели ради него, Петра Егорьевича? Все это было очень странно, но вдовец смутно понимал, что эти господа борются за власть через него, через спор об идеях. Дурацкий новый век, в котором споры об идеях будут влиять на судьбы простых людей, таких, как он сам.
— По крайней мере я не зря съездил в Астапово… — добавил Сталин.
— Вы съездили хуже чем зря! Эта поездка была полной глупостью! — провозгласил Иванов.
— Я кое-чему научился. И кое-кого привлек в наши ряды.
Иванов несколько секунд смотрел на кавказца. Он взглянул на Бобкина, который, разинув рот, слушал их спор. Бобкин никогда раньше не встречал таких невоспитанных людей, как Сталин. Иванов мог бы исключить Сталина из партийной верхушки. Раз не исключает — значит, видит в нем что-то полезное.
— Чему вы научились? Кого привлекли?
— Надежного молодого человека, синематографиста, служащего «Братьев Патэ», русского. Французы проводят синематографические съемки на станции.
— Каково его классовое происхождение? Зачем он нам нужен?
Сталин откинулся назад на скамье и затянулся дымом из трубки.
— Он понимает, что такое синема и как оно может работать на революцию. Он знает, как организовать факты во что-нибудь полезное.
— Какие факты?
— О, — с небрежным видом сказал Сталин. — Любые факты: факты-картины, факты-слова, полуфакты, бывшие факты, нефакты, факты, которые следуют друг из друга. Факты, которые прямо сейчас рождаются из событий и обстоятельств. Факты, которые не стали фактами, а остаются ложью, пока не служат революции. Юноша будет нам полезен.
Иванов поморщился, словно его нёбо оросил фонтан желчи. Какое-то время он молчал, а потом, почти мгновенно, его настроение изменилось. Он все еще не улыбался и глядел на Сталина так же пронзительно, но даже вдовец уловил в его поведении нечто новое, почти что снисходительность. Иванов потянулся погладить несуществующую бородку. Бобкин был прав: Иванов видел в Сталине что-то полезное.
— А вы пока возвращайтесь в Сибирь, — приказал Иванов.
Шестнадцать
В этот день графу становилось все хуже и хуже, и пульс его, признак жизни, который легче всего было измерить, стал аритмичным. Перед обедом графиня опять просилась в дом начальника станции, тем более что граф теперь был без сознания. Что ему от этого сделается? Неужели они откажутся пролить бальзам на ее раненое сердце? На этот раз Саша даже не открыла дверь. Увидев доктора Маковицкого, который направлялся на пресс-конференцию, графиня вскричала:
— Душан! Пожалей старуху! Не навреди! — Тот шарахнулся прочь. Маковицкий теперь был окружен врачами из Москвы и Берлина, и это происшествие, казалось, напомнило ему, что он всего лишь провинциальный лекарь. Дурак он был, что позволил графу покинуть Ясную Поляну. Его пациент лежал при смерти, и его ответы на вопросы репортеров звучали неясным бормотанием.
Чертков теперь все больше давал себя знать — его жизненные силы росли по мере того, как силы графа убывали. Он выходил из дома на переговоры с чиновниками и с делегациями графских последователей; во все концы обширной, раскиданной по свету империи графа шли телеграммы о его неминуемой скорой кончине и о том, что Чертков становится хозяином положения. Несмотря на убожество местных условий, Чертков был всегда одет безукоризненно, европеец с головы до ног. Мейер, конечно, заснял его; имя Черткова вспыхнуло в интертитрах, теперь его узнала публика в Лондоне и Париже. Чертков, конечно, знал, что его снимают, но, в отличие от графини, сумел пройти пространство съемки из конца в конец, не обращая внимания на камеру, не кинув ни единого взгляда в объектив.
Чертков, бывший армейский офицер, шел вдоль перрона широкими, решительными шагами. Грибшин подумал, что самому ему не стоит подходить к Черткову с просьбой — Чертков сочтет его мальчишкой. Грибшин обратился к Мейеру, который в это время снимал каких-то пляшущих цыганок. Две женщины в ярких платьях и мужчина с гитарой расположились перед объективом. Грибшин поведал Мейеру о планах Воробьева небрежно, словно рассказывал анекдот.