Лоренс Даррел - Клеа
Я вспомнил, и пришло желание ответить Клеа спектаклем на спектакль, чтобы еще раз услышать этот новый, цепляющий коготком за душу смех. «А! это ты, Дарли! у меня чуть кишка не выпала, разве можно так ломиться в порядочную дверь? Заходи, я тут, понимаешь, решил сплясать немного — в чем есть, вспомнить, так сказать, былые времена. Да, у меня сегодня день рождения. Я всегда в такие дни предаюсь воспоминаниям. Что скрывать, в дни моей юности я был настоящий жох по части танцев. В „Велуте“ никто мне и в подметки не годился. Хочешь, покажу? И нечего тут смеяться из-за того только, что я in puris.[34] Сядь вон там на стул и смотри сюда. Так, поклон, приглашаем даму, шимми, поклон, задний ход! На вид — делать нечего, но не все так просто, сынок. Обманчивая легкость. И все это я когда-то умел — лансье, шотландку, черкесский круг. Никогда не видел demi-chaоne anglaise[35], об заклад бьюсь, а? Тебя тогда еще и на свете-то не было. Запомни, я танцевать люблю и никогда не отставал от моды. Я застал еще хучи-кучи — слышал когда-нибудь про такое? Н-да, «ххе» произносится с придыханием, вроде как «ххотель». Там такие очаровательные маленькие движеньица, «восточное обольщение» они называются. Как волну пускаешь. Одну снимаешь вуальку, другую, третью, пока не развуалируешь всё как есть. Такие еще томительные паузы, и покачиваешься на ходу, вот так, понял?» Тут он принял, так сказать, восточную обольстительную позу и начал медленно кружиться, покачивая тощим задом и напевая под нос вполне правоверную копию с арабской мелодии, со всеми положенными по штату запинками и всплесками. И — кругом по комнате, пока у него не закружилась голова и он не плюхнулся с победным видом к себе на койку, хихикая, кивая сам себе в знак одобрения и восторга, и тут же потянулся тощей лапкой за бутылкою арака, секрет приготовления коего был одной из самых страшных его тайн. Рецепт он почерпнул, должно быть, со страниц Постлтвейтова «Вадемекума для путешественников по зарубежным странам», книги, которая хранилась у него в сундуке под замком, на самом дне, и в которую он верил, как в пятое Евангелие. Там, по его словам, было все, что должен знать человек, попади он в ситуацию Робинзона Крузо, — даже то, как добывать огонь трением; настоящая золотая жила совершенно бесценных сведений. («Чтобы получить настоящий бомбейский арак: распустить сорок гран сухих цветов росного ладана в кварте доброго рома, и это придаст напитку вкус и запах арака»). И далее в том же духе. «Н-да, — обычный, с мрачной миной комментарий, — старина Постлтвейт поработал раз и навсегда. Есть в нем что-то эдакое — в любой ситуации, в любом расположенье духа. В общем, он гений, я бы так сказал».
Один только раз Постлтвейт оказался не в состоянии подтвердить свою высокую репутацию — когда Тоби сказал, что можно сделать целое состояние на шпанской мушке, если Скоби сможет обеспечить достаточный экспортный объем упомянутого зелья. «Этот поганец даже не потрудился объяснить, что это такое и с чем ее едят, и это был единственный раз, когда Постлтвейт подставил мне ножку. Знаешь, что там у него напечатано? Во-первых, называются они по науке никакие не мушки, а кантариды, а во-вторых, я все равно ни черта не понял. Я даже наизусть все выучил, думаю, будет Тоби в следующий раз проездом, ужо я ему процитирую. В общем, старина Постл пишет так: „Кантариды при употреблении внутрь выступают как диуретики и стимулянты; при наружном применении обладают выраженным эписпастическим и рубифицирующим действием“. Ну, и какого черта все это значит, а? И какое отношение оно может иметь к торговле, как Тоби говорил? Это же что-то вроде червяков, я правильно понял? Я даже и Абдула спрашивал, но только я точного слова по-арабски не знаю».
Взбодрившись после краткой этой интерлюдии, он подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться на свой скрюченный, обтянутый морщинистой, как у старой черепахи, кожей скелет. Вдруг нежданная тень сомнения облачком набежала на его лицо. Указав пальцем на сморщенную, не хуже прочего, анатомическую подробность, он сказал: «А вот про это у Постлтвейта написано, что для него «обычно даже и в быту употребляется латинский термин». Ну, понятно, шпанская там мушка, французская болезнь. Все эти медики, они могли бы время от времени и попонятней изъясняться. А то обидно, знаешь, сознавать, что прожил большую часть жизни, а чего-то там, что все употребляют, даже и в быту не употребил. Хотя с этим-то делом и без того проблем хватало. Бог свидетель, доведись тебе увидеть то, что я повидал на своем веку, у тебя и половины бы моих нервных клеток ни в жисть не осталось».
И святой продолжил именинный свой вечер, надев пижаму и позволив себе роскошь исполнить цикл любимых песен, в числе коих была одна особенная, которую он пел исключительно по дням рождения. Называлась она «Злой-злой шкипер», и там был припев, и кончался он так:
Этот старый морской волк, тум-тум,
Этот старый гнедой конь, тум-тум,
Этот старый соленый хрен.
Затем, когда плясать уже не было сил, а петь — не стало голоса, пришла пора загадывать загадки, чем он и занялся, глядя хитро в потолок и закинув за голову руки.
«Какое у Робин Гуда было любимое блюдо?»
«Не знаю».
«Сдаешься?»
«Сдаюсь».
«Жареный лук, конечно».
Полный восторг, курлыканье, шевеленье пальцев.
«Что сделал джентльмен, если, сев в Плимуте в лондонский ночной экспресс в одно купе с молодой парочкой, он уснул в Эксетере, а проснулся аж в самом Уокинге?»
«Не знаю».
«Сдаешься?»
«Сдаюсь».
«Он проспал Вессекс (весь секс, понял, да?)».
Голос вянет понемногу, часики тикают все тише, глаза закрываются, смешки томительно перетекают в сон. Вот правдивая повесть о том, как святой наконец-то уснул в самый праздник, в Георгиев день.
И мы пошли прочь — рука об руку, через темную арку — и смеялись на ходу с весельем и нежностью, как старик того и заслужил: подновляя тем самым икону в раке, подливая в лампаду масла. Шагов почти не слышно, под ногой — утоптанная глина. Затемнение согласно приказу, хоть и не полное, лишило улицу обычной вечерней роскоши яркого электрического света, подставив на замену тусклые цепочки фитильных ламп; мы шли будто через сумеречный лес с гирляндами светляков на ветках, и голоса и призрачная жизнь домов и подворотен стали оттого таинственней и ближе. А в самом конце улицы, где ждала нас рахитичная гхарри, налетел вдруг свежий, будоражащий смутно морской сквознячок — ему бродить по Городу всю ночь, понемногу вытесняя застоявшиеся лужи сырой и душной озерной мари. Мы забрались, закрыли дверцу, и вечер вдруг открылся перед нами, прохладный, как большие, с прожилками листья смокв.
«Ну, Клеа, теперь я просто-напросто обязан угостить тебя ужином, дабы обмыть твой новый смех».
«Ничего подобного, я еще не закончила. Есть еще одна живая картина, на которую стоит взглянуть, совсем в другом роде. Видишь ли, Дарли, я хотела бы воссоздать для тебя этот Город так, чтобы ты вошел в картину, только под другим углом, и опять почувствовал, что ты дома, — если это вообще в Александрии возможно. Ну, короче говоря… — И, наклонившись вперед (я щекой почувствовал ее теплый выдох), она велела извозчику: — Отвезите нас в „Auberge Bleue“»[36]
«Ну вот, опять секреты».
«Никаких секретов. Сегодня вечером у добродетельной Семиры будет первый выход в свет. Ну, а для меня это нечто вроде vernissage — ты же знаешь, что мы, Амариль и я, авторы ее очаровательного носика, знаешь? Это была такая авантюра, такое потрясающее приключение все эти долгие, долгие месяцы; и она сама держалась молодцом, терпела, ничего не боялась, а пересадка тканей — дело нешуточное. И вот — все готово. Вчера они поженились. А сегодня там будет вся Александрия, всем ведь хочется на нее взглянуть. Мы же не станем блистать своим отсутствием, не так ли? Тут замешана материя куда как редкая в нашем Городе, и ты, как прилежный оного вопроса студиозус, не сможешь сюжета этого не оценить. Il s'agit de[37] Романтической Любви, с большо-ой такой буквы. А я к сему причастна, и весьма, а потому хвастливость в небольших, ну, то есть в совершенно гомеопатических, дозах мне простительна; я разом была и дуэнья, и дизайнер, и сиделка, и все ради славного нашего Амариля. Видишь ли, Семира избытком ума не испорчена, и мне пришлось часами напролет натаскивать ее в вещах самых, на мой взгляд, элементарных — в плане светских манер. Потом слегка подучила ее читать и писать. Короче говоря, репетитор — и экзамены экстерном. Самое забавное, что Амариль в этой обвальной между ними культурной разнице никаких «но» просто не видит. Он так говорит: «Я знаю, что она совершеннейшая простушка. Тем она изысканнее — для меня»».
«Логика, согласись, чисто романтическая. А сколько изобретательности он выказал, лишь бы только вернуть ее на свет Божий. Я всегда считала игру в Пигмалиона игрою опасной, но только теперь до меня начинает доходить притягательная сила этого образа. Знаешь, например, что он ей определил в плане будущей профессии? Просто блеск. На что-то хоть сколь-нибудь серьезное у нее бы просто не хватило ума, и вот в итоге, не без помощи твоей покорной, она станет лечить кукол. На свадьбу он подарил ей великолепный набор инструментов для кукольной, так сказать, хирургии — теперь это как раз входит в моду, хотя пока это тайна, до тех, по крайней мере, пор, пока они не вернутся из свадебного путешествия. Но какова Семира — она-то за это дело уцепилась обеими руками. Мы с ней месяца три напролет кромсали на все лады, а потом восстанавливали самых разных кукол. Ни один студент-медик не смог бы учиться прилежней. „Есть единственный способ, — говорит Амариль, — удержать по-настоящему глупую женщину, если уж тебя угораздило в нее влюбиться. Придумай за нее, чем ей заняться“».