Борис Ряховский - Тополиная Роща (рассказы)
— И чего же — он шел в Беловодье, твой шерстобит, а попал к нам, сюда?
Дед, поерзав, упирался руками в колени, прокашливался и начинал говорить. По его словам выходило, шерстобит дома не был пять лет, шел теперь проведать своих, а там, проведав, вновь отправится в Беловодье прямиком, дорога теперь была ему известная.
Мы, ребятня и взрослые, верили и не верили в Беловодье. Ни учебники географий, ни газеты не подтверждали существования страны в глубинах Азии, да если она и была, туда дорога в один конец, как на тот свет, что ли?..
— В том-то и путанка, дорога туда смертное дело, не всякий дойдет. Надо пройти пустыни. Шерстобит говорил, этак надо: напоить верблюдов перед дорогой. Как в пути вода вышла, верблюду распарывают брюхо; чистая вода у него в желудке, как из родника, ведер десять.
Пустыни — что, полбеды, говорил затем дед, выждав для интереса. Начинал рассказывать о самых страшных ловушках на пути в Беловодье. Меня особенно впечатляли рассказы о городах-ловушках для странников. В первом из них прошла чума. Те, кто не перемер, озверел от голода и ел человечину. В воротах города были поставлены на странников, как на зайцев, силки.
В другом городе, нищем до крайности, было четыре царя. Они воевали друг с другом. Один из них отобрал у своих подданных медную посуду, переплавил, отлил пушку и победил других правителей.
Надо было пройти на пути к Беловодью кишлаки прокаженных, — эти гнались за странниками и норовили лизнуть его. Пройти город, где старшины сидят у ворот, делают расправу, обирают за здорово живешь. На базаре при купле-продаже дерутся, стражники хватают, запирают, требуют выкуп. Впрочем; стражники в пересказе деда Федота были не очень страшные: бежит — земля дрожит, а оглянешься — в грязи лежит.
— А чего ел твой шерстобит в дороге? Как зарабатывал? — спрашивал я, воображая, как за шерстобитом толпой гонятся прокаженные с высунутыми языками, сквозь дыры в рубищах видны язвы, тянут руки. Как он в последний миг бросает валенок, толпа дерется из-за валенка, разрывает его на клочки — кто в пустыне видел валенки? — бросается догонять, в новом рывке было настигает его, тогда он швыряет второй валенок, и вновь толпа отстает, дерется из-за непонятного предмета.
— Не бесталанный, с голоду не умирал. Где заработает, где клад найдет, где паслен поклюет… или арбуз дадут.
— Он что, выпахивал горшки с деньгами? — верила и не верила публика.
— Клады бывают разные. Горький колодец — его место, он указал. Я ему жаловаться: «Земля здесь как глухая». Он: «Ты как ищешь воду?» — «Да вот такое средство: ветка. Дар у меня от отца передался, сроду не обманывал, а тут молчит». Он расспросил, как ветка подает знак, и тут же от костра пошел. Я за ним. Недолго и ходили, он говорит: «Во, поманило… Погоди, позвала! — И тут ветку воткнул: — Копай, товарищ дорогой, верное дело».
Утром просыпаемся, хвать — нету его: ушел. Нашли монетку, не здешнюю, из светлой меди. Он выронил или баи, как наезжали. Я думаю: поди, померещилось. Побежал глядеть. Стоит ветка.
Гляжу, пылят баи по мою душу. Старший знал малость по-русски, в гимназии в Оренбурге начинал учиться, все говорил мне: дескать, плачу своему лучшему чабану четыре барана в год, а тебе положил барана в день, как мастеру, а ты греешь пузо, пьешь привозную воду. Наши помощники — племяш Жуматая и его дружок — надели деревянные колпаки, лезут на глаза заказчику.
А бай мне: «Если сейчас не начнешь копать, договора как не бывало». Вижу, мой заказ он другому собирается спроворить. Эх, послал помощников за кирками-лопатами, тут же при баях стали копать.
Случился у них обвал при рытье Горького, рассказывала про обвал бабушка Варя моему отцу. (Дед про обвал не вспоминал, будто не было.) Жены колодезников с ревом лезли в яму выработки, парни оттаскивали их. Тучи черные, ветер развалил косы, тряпки крутило в небе, они хлопали, как птицы. Бабушка Варя плакала, как вспоминала, — будто последний день настал. Кормильца завалило, а ей самой лет восемнадцать, на руках пискун. Молоко у нее тогда пропало, докармливала жена Жуматая.
Ночью крикнули из ствола. Живой какой-то из них объявился. Жены колодезников, подвывая, хрипя ли, сил реветь у них не было, помогали руками-ногами крутить ворот, а скрипел он жутко.
Бабушка Варя глядела в черную дыру и не знала, кого примет: своего, не своего, а если своего, так живого ли.
Колодезники, выбравшись, ничего не рассказывали (проговорился позже Федот, что спасла их рукоятка защитной доски). Федот отсек себе два расплющенных пальца, сунул окровавленную руку в котелок с кипящим бараньим салом, завертелся от боли, побежал в степь.
Угадали колодезники: ствол колодца разрезал водяную жилу.
Закончили работу поздней осенью. Утренники так примораживали, что кожаное ведро гремело, как жестяное. Все заработанное прожили-проели. Жуматая помяло, кости срастались долго.
— Он что, твой шерстобит, сквозь землю видел? — вставлял мой дядя или отец, когда мы, бывало, сидели вечерами за неубранным столом.
Дикий голубь поуркивал в кроне тополя, под свисающими ветвями протягивало воздух, к ночи повлажневший и прохладный — оттого впитывающий запахи дыма, сырой известки, зелени и реки, нагретой пыли улиц. Как я сейчас понимаю, своими вопросами дяди желали порадовать деда, он был уже плох, сыновья его и невестки с печалью ожидали расставания с ним; о молодых годах дед Федот любил говорить, оживал.
— Талант у него был…
— Так чего он до своего Беловодья не дошел, такой удачливый?
— Да опять же из-за таланта своего. Гостил он у туркмена по имени Гулач. Наехали персы и увезли их в рабство. Работали всякое у них: зерно мололи на ручных мельницах, хворост таскали, войлок делали. Гулач говорит: «Выкупить нас некому, бежать надо». Убежали, а за ними погоня с собаками. В реке отсиделись, дышали через камышины.
— Это удача-то?
— Ты погоди, послушай. Погостил он у Гулача. Нищета, кислое молоко в будни и в праздник. Говорит: «Хлеб бы сеял». — «А где вода?» Тоже верно. Ни воды, ни скотины, две ляжки в пристяжке, сам в корню. Простился он, пошел. Жара невмоготу. Выкопал яму, отсиделся, поутру побрел дальше, заплутал, на другой день выходит к своей яме, а она полна воды. Вернулся к Гулачу: «Паши, сей, сажай, вот тебе вода». Перебрались к источнику, стали раскапывать, дошли до остатков кяриза — этак называют подземный оросительный канал… собирает грунтовую воду — и наверх. Позвали людей для расчистки кяриза. Хлынула вода — они бежать с Гулачом, да все в грязи. Ручей в пустыню побежал, а к нему народ сошелся, не менее сотни кибиток. Зерно посадили, сперва озимые… арбузы, дыни. Зеленец вышел, как остров. Они с Гулачом поставили ветряную мельницу. Тут дружок мой как опомнился, — досказывал дед медленнее: утомился… — Три года прошло, надо бы домой, проведать. По пути к дому он ко мне на Горький и зашел…
Мама с полными руками посуды уходила в сенцы, зажигала свет. Было видно сквозь окно, как она быстро ходит там, худенькая, с зашпиленной на затылке косой; в сенцах летом устраивали летнюю кухню. Отец окликнет ее: «Аня!» — и, когда она появится в освещенном проеме, скажет: «Зажги нам огонь».
Вспыхнет над нашими головами лампочка, вмиг разрастется в скрученный из листвы шар. В нем замечутся бабочки, мошкара. По самой границе мрака пронесется кто-то неслышный. Не надо ждать, когда эта неслышная птица окунет крыло в свет и выдаст себя: охотится козодой. Далекий потомок козодоя, что носился над двором, когда отец перед уходом на фронт присел с сестренкой на руках, и еще более далекий потомок того козодоя, что поселился на осокоре в дни дедовой молодости.
2
Вода в колодце была солоновата, однако и такой были рады баи, угадали: скотопрогонная трасса точно выходила к железной дороге. Проезжали на арбах скупщики, купцы. Проезжала молодежь — ехала в города учиться. В тридцатых годах геологи начали останавливаться здесь; останавливались на ночевку колонны машин с оборудованием, с продовольствием для рудника, заложенного в глубине степи и тогда, в первую пятилетку, маломощного. Вновь и вновь накатывали отары в пыли, в галдеже, в криках гуртовщиков, и всех поил колодец. Тогда-то, в тридцатых годах, его стали называть по-русски: Горький.
После войны на колодце поселился человек по имени Избасар. Мы его звали Летчик; он ходил в кожаной куртке, как бы испачканной мукой, так она была вытерта.
Летчик вернулся с войны 9 мая на своем боевом истребителе «Як-3». Он посадил самолет под горой. Там в полыни чернели редкие коровьи лепехи; мы считали их минами, а себя — саперами, когда собирали кизяк на топливо.
Посельчане выплеснулись, как вода, сквозь щетку тополиного подроста. Нас обогнал старик на коне, но всех опередила мать Летчика. Сегодня еще дивлюсь: сговорились ли они, когда Летчик уходил на фронт, или учуяла она приближение сына и с утра сидела под горой, или случай такой — шла с фермы, сын узнал ее сверху и посадил самолет. Тогда я не глядел на Летчика, не глядел на приникшую к нему мать — старуху в ватнике и в платке. Одинокая была, робкая. Идешь мимо их двора, бывало, она сидит на корточках, раздувает самовар или заготавливает шары из кизяка для топки. Глядел я на боевую машину, глядел с восторгом, со страхом, слышал свист и рев: взмывает, идет наперехват, от перегрузки веки у Летчика опускаются. Передняя утолщенная кромка крыла виделась мне «огнивом» кречета — верили мы пацанами, что кречет сбивает птиц на лету ударом острого костяного нароста на крыле. Холод неба исходил от стального тела самолета, он пах гарью: вчера, вчера еще удар его пулеметов подсек на вираже истребитель с крестом на фюзеляже.