Александр Щелоков - Хрен с бугра
— Может, — утвердил мой вопрос товарищ Иван Бельдюгин. — В гробу! А сейчас все работают. Такое время грядет…
— В чем дело? — спросил я. — Если срочное — я на месте.
— Сейчас у нас все дела срочные, и все на месте, кроме вашего Главного. Ладно, с ним я потом. А ты подумай, как на все время пребывания Гостя обеспечить в газете поток откликов трудящихся. На первой полосе. Ежедневно! Широкой волной.
Трубка металлически блямкнула в ухо и замолчала.
Поскольку товарищ Иван Бельдюгин осуществлял проведение «линии» обкома партии, пренебречь его пожеланиями мы не могли.
Итак, требовались отклики.
В газетах того времени они были соусом, в котором к столу читателей подавались важнейшие события в стране и за рубежом. Считалось, что каждое новое указание партийных властей должно порождать в народе волну бурных восторгов, которые, в свою очередь, обязаны выплескиваться на страницы советской прессы пенистым прибоем многочисленных откликов.
Так считалось. Но теперь представьте человека, который утречком, хлебнув чайку и наспех просмотрев газеты, хватается за перо, чтобы настрочить в редакцию послание с осуждением поганых расистов Южной Африки и с одобрением нового порядка налогообложения крестьян, установленного министерством финансов родной советской страны…
Трудно представить, верно? Особенно мне, двадцать лет подряд читавшему редакционную почту. Не было в ней откликов — вот вам крест!
Да и кто, спрашивается, мог наздравствоваться на каждый чих нашего дорогого Никифора Сергеевича, который молол и молол со всех возможных трибун, не щадя языка своего?
Поначалу газеты, забитые текстами его выступлений, читали многие. Но по мере того, как давление звонких фраз нарастало, а разрыв между словом и делом, между обещаниями и тем, чем они оборачивались, увеличивался, читательский интерес к руководящему трепу стал резко падать.
Наконец, настало время, когда от начала до конца газеты прочитывали только те, кому за это платили деньги. В результате набегали удивительные ляпы. Ташкентская военная газета «Фрунзевец» тиснула речь, которой наш Дорогой Никифор Сергеевич не произносил вообще. Все газеты дали один текст его выступления во Франции, товарищи ташкентцы — другой. И сошло. Читатель ничего не заметил, не взволновался, бунта не поднял…
Так или иначе, но от газет постоянно требовали, чтобы голос масс со страниц партийной и советской печати не переставая блажил: «Все, что сказано нашим Никифором Сергеевичем, что решено партией — одобряем! Все, что нам предложено сделать — сделаем ударно и раньше срока!»
Получив указание об откликах, как полководец, чувствующий, что победа ускользнет, если не добавить сил на направлении главного удара, я стал перебирать пофамильно наши немногочисленные внутренние резервы, размышляя над тем, кому поручить организацию откликов.
Как известно, первые, к кому в минуты тяжкие обращаемся мы за помощью и сочувствием — это наши милые женщины. Им всегда честь и место там, где работа в силу особых трудностей не по плечу мужчине.
Итак, первой в списке свободных от участия в подготовке торжественной встречи была Мариэтта Кузьминична Чайниковская. Та, которую в коллективе друзей-единомышленников звали за глаза Мымриэттой.
Природа создала Чайниковскую, используя в производстве одни лишь плоскости.
— Не обильная женщина, — говорил о ней Стас Бурляев. — Черна, как галка, тоща, как палка. Доска — два соска.
На мой взгляд, оценка была поверхностной. Да, действительно, наружных округлостей нашей Мариэтте не хватало. И там выступа нет, и в другом месте плосковато. Но она брала глубиной. Уж чего-чего, а глубинной, внутренней обильности нашей Чайниковской хватало.
К тридцати шести годам она уже три раза состояла в браке и вырастила двух детей до подсудного возраста.
При этом дети ее в нашем городе были широко известны.
Сын Рудик с семнадцати лет стал профессиональным алкоголиком и получил постоянную прописку в городском вытрезвителе. Там в свободное от пьянки время он работал санитаром и дворником. За скромный вклад в борьбу с зеленым змием Рудик получал бесплатное обслуживание по пьяной нужде и имел постоянную койку для удобного проживания в палате протрезвляемых. Может быть, именно это и создало ему известность в кругах городской богемы, которую составляли два художника, рисовавшие на заказ портреты советских вождей, один поэт и архитектор, именовавший себя не иначе, как «композитором каменной музыки».
Возлежа на казенной койке вытрезвителя, Рудик вошел в полное доверие и к некоторым другим выдающимся горожанам, которых приводили в его компанию ошибки в дозировке означаемых в протоколе жидкостей.
Зубы, выбитые при падении с лестницы, Рудику вставил стоматолог Швайкин. Швы на лоб наложил хирург Хоменко. Старый костюм со своего плеча ему подарил завгар больницы Треплов.
По мере сил Рудик служил народному просвещению. Он завел дружбу с доктором Штофманом и стал его ассистентом. Штофман от имени общества по распределению научных и политических знаний занимался воспитанием широких масс в духе отвращения к алкоголю. Рудик ему помогал.
Происходило это незабываемое действо так. В кульминационный момент лекционного сеанса, когда собранные профсоюзом слушатели начинали активно думать о том, где и чем запить осадок от скучной лекции, на сцену вылезал Рудик. Для наглядности зла, приносимого моральному облику человека алкоголем, Штофман публично подносил ему полный стакан.
Являя собой живую агиткартинку, Рудик доверительно обращался к залу:
— Ну что, братцы, охмуряют вас? А вы не верьте. Ежели водка лошади вредна, нехай не пьет. Нам больше останется.
И целовал стакан в донышко, предварительно одним махом осушив его.
К чести Рудика, выражений, которые оскорбляют слух, он не употреблял. Сказывались заметные пробелы в воспитании: пить он начал раньше, чем овладел словарем родной речи в полном объеме.
В тот момент, когда Рудик косел и пытался стащить лектора с трибуны, в зале появлялся милиционер. Штофман получал прекрасную возможность продемонстрировать процесс превращения человека в обезьяну и заклеймить зеленого змия в его реальном обличии.
Дочь Чайниковской Элла едва получив паспорт, умотала из города с кочующим джаз-оркестром и навсегда исчезла в просторах великой державы.
Первый муж Мариэтты Кузьминичны — часовщик поляк Станислав Круликовский — не выдержал трехлетней беспрестанной войны с упрямой русской бабой, поднял руки вверх и запросил пардона. Капитуляция была принята, и Великая Польша, не сгиневшая в многотрудной борьбе, вновь обрела свободу.
Вторично делать ставку на Запад Чайниковская не рискнула. Она вышла замуж за дамского портного Андрея Люй Цзунхуана, раскосого экзотического красавца, приехавшего в наши края с Дальнего Востока.
Сын Дальней Азии, до того при обмере женского летнего платья никогда не отказывавший себе в удовольствии получше прощупать и промерить «среднюю линию» тела, не выдержал плотских неуемных желаний и требований, которые перед ним поставила дочь бледного Севера. Однажды утром Чайниковская изгнала несостоятельного супруга из дому, оставив себе все его пожитки, в том числе деревянный манекен на одной ноге и прижитую в браке раскосую дочь Эллу на двух.
Бедный китаец, встречая знакомых, оправдывался столь искренне, что вызывал у всех сочувствие к своей нелегкой доле.
— Ему, — говорил он о бывшей жене, — шибко блядский баба еси. Утром — давай, обед — давай, вечер — давай. Моя совсем соку не стало, работай перестал могу — вся сила уходи…
Третьим мужем Мариэтты оказался шофер дормехбазы Трофим Козлов — меднолицый медведь-русак. В силу врожденного интернационализма и мужской солидарности он стал воздавать супруге за страдания своих предшественников.
Возвращаясь с работы, Трофим с устатку круто заправлялся спиртным, потом для услады духа лупцевал жену и лишь затем для услады собственного тела волок ее за волосы к постели.
Рудик был сыном Трофима. Он честно унаследовал от отца гены, реагировавшие на все, что булькает в прозрачной таре. Гены труда ему почему-то не передались.
Мариэтта Кузьминична от Трофима сбежала сама.
Именно в золотой период «козловщины» она ушла из школы, где преподавала словесность. Демонстрировать подрастающему поколению фонари под глазами и густые синяки засосов, оставленные мужниной лаской на тощей шее, было непедагогично.
Прибежищем Чайниковской стала редакция, а ее творческим коньком — моральная тема. В Хоре Мальчиков она сразу заняла ведущее место солистки и запела дискантом.
Моральные дилетанты, пытавшиеся в нашей газете до Чайниковской освещать тему нравственности, выдавали на-гора статьи худосочные, с явными признаками умственного рахита. Их суждения о добре и зле, о любви и ненависти были почерпнуты у других авторов, а потому не задевали звонких струн читательских душ, жаждавших прикосновения к отвратительным сторонам жизни.