Ольга Седакова - Три путешествия
Но сейчас мы не в поместье, а в городе Алгеро, на улице Петрарки, которая выходит на набережную Данте, и подходим к дому Марии. В месте пересечения улицы Петрарки и набережной Данте море особенно хорошо. Гавин написал об этом стихи на английском языке. Он любит стоять на этом месте и, развернув на гранитном парапете свежую газету, наблюдать за морской живностью внизу, в прозрачнейших волнах и у круглых камней. Море Одиссея. Где-то неподалеку проплывал его корабль, и скалы, похожие на Гомеровы, совсем недалеко отсюда. Но стихи Гавина не об этом, а о «приюте для любознательности».
В подвале дома, на углу — давно закрытый антикварный магазинчик. Когда-то, лет пять назад, он принадлежал двум молодым женщинам, русским татаркам. Потом у них что-то не заладилось, они уехали, а магазинчик остался со своей надписью, но пустой и наглухо забитый.
И вот сегодня мы увидели, что двери открыты и двое мастеров укладывают в цемент обломки мраморных плит.
— Opus incertum! — с восторгом закричала Франческа.
Подбирают край к краю, но оставляя швы и прорехи, располагают большие и маленькие осколки. Своего рода мозаика.
— Час уходит на квадратный метр, — сказал старший мастер. — Да еще хорошо бы кто-то со стороны посмотрел, посоветовал.
— А вот она вам посоветует! — Франческа показала на меня.
— Она художник, русский художник, настоящий! (С чего бы это я вдруг оказалась художником, l´artista?)
— Нет, нет, — разуверила я мастеров, не отказываясь, впрочем, от художнического достоинства, — я никогда не занималась этой техникой, opus incertum!
Да, еще римляне знали opus incertum, и Витрувий описал эту технику. «Неопределенный, неуверенный труд (или изделие)». Можно перевести и так: «Неуловимая необходимость». Мастер должен выполнить странное задание, вроде как в сказке: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Это «не знаю что» и «не знаю куда» меняется с каждым следующим осколком. А что должно быть в конце? Случайность, в которой несомненно подразумевается некая странная композиция или, точнее, возможность сразу нескольких композиций. Разбитая плоскость, которая при этом не уходит из-под ног (opus incertum — техника по преимуществу для полов и настилов), а делает наш шаг легким — как будто мы идем не по тверди, а по воздуху, или по зеркалу, или по воде. Провокация иллюзии — но и тут же отмена иллюзии. Доверши в уме, получи фигуру! — нет, не довершай: нет тут этой фигуры. Схвати фокус пространства. Скачущий, мелькающий фокус. Все как в жизни. Повторю: по волнам носятся наши души, и один схваченный момент этой пляски («Море волнуется раз. Море волнуется два. Море волнуется три. Фигура, на месте замри!» — как мы играли в детстве), один ее отдельно взятый атом — opus incertum!
Я не художник и никогда им не была, и уж тем более не была математиком, но мне кажется, opus incertum — пространство математического созерцания. Осколки эти, куски эти — числа. Почему-то человеку захотелось ходить по пространству числа. Это совсем другое, чем идти по лесной земле. Это акробатика.
— А ваши плиты из чего? — спросила Франческа (эти плиты, которые они сначала раскалывают, а потом составляют).
— Местный мрамор, roseo!
— А он ведь дороже каррарского?
— Нет, он дешевле.
Франческа задумалась.
— Да, пожалуй, я все-таки возьму этот, roseo. И у входа выложу opus incertum!
Дайте мне, пожалуйста, ваш телефон.
…………………………………………………………………………………………………………
Волны говорят М и Р, М и Р… Правильно: МОРЕ, MARE… Но еще между ними какой-то свистящий. Похоже, З. Конечно, здесь они говорят по-латыни. Спокойно, неутомимо, неуклонно говорят они одно слово, одно и то же, огромное, как море:
— Miserere!
Смилуйся!
Кому они говорят это? Мне? Трудно поверить, но мне. К моим ногам катят они со своим: Miserere! Они падают в ноги. Кто умеет падать в ноги, как волна? Пасть к ногам и ничего от себя не оставить. И как же я над ними смилуюсь?
«„Miserere di me“ gridai a lui,
qual che tu sii, ombra od omo certo!»
— Смилуйся надо мной! — крикнул я ему. — Кто бы ты ни был: тень ли, или живой человек! — Это испуганный Данте в первой песне Комедии.
«Non omo, omo gia´fui»
— He человек, человеком я уже был, — отвечает ему Вергилий.
Была ли я человеком? Несколько раз, и всегда неудачно. И кто же мы? — продолжала я думать, слушая море. Франческа в лучшие свои минуты — конечно, не человек. Она мгновенно и точно понимает любые стихи — и с невероятным трудом распутывает содержание прозаической фразы. Она, между прочим, — крестная мать колокола. Когда на соборе водружают новый колокол, его сначала крестят и какую-то девочку выбирают ему в крестные. Так лет в двенадцать Франческа стала крестной матерью колокола Сан Микеле. Она фея острова. Фея его камней, его душистых кустарников (фамилия ее, Chessa, и значит: кустарник), его нураг и глубоких гротов и блиндажей минувшей войны, куда мы с ней заглядывали. В ней много музыки, иногда она выбивается наружу.
Son tutta duolo! —
Я вся — скорбь![12] — ни с того ни с сего, громким голосом с начатками бельканто вдруг запевает она, и в ее черных глазах, подведенных, как у Нефертити, загорается безумное оперное веселье. Франческа, нереида, дриада, ореада…
А я? — когда нам случается встретиться, скажи мне, душа моя, кто я? и ты кто? Ты не ответишь, а я иногда догадываюсь. Ты первый взмах дирижера, который поднимает вдруг и разом все эти волны и блики — и начинается звук и свист и шелест; ты приглашение начать; ты предводитель хоровода, khoregos, khoregos tes zoe, «жизни податель»; ты то, что вдруг подает знак — и мир поднимается, снова весь, как танец. И ничего другого. И дисциплин, как сказано в начале, вообще не существует.
2010–2011 Алгеро — МоскваПриложение
Элегия, переходящая в Реквием
Tuba mirum spargers sonum…[13]
1
Подлец ворует хлопок[14]. На неделе
постановили, что тискам и дрели
пора учить грядущее страны,
то есть детей[15]. Мы не хотим войны[16].
Так не хотим, что задрожат поджилки
кой у кого.
А те под шум глушилки
безумство храбрых[17] славят: кто на шаре[18],
кто по волнам бежит, кто переполз
по проволоке с током, по клоаке —
один как перст, с младенцем на горбе —
безвестные герои покидают
отечества таинственные[19], где
подлец ворует хлопок. Караваны,
вагоны, эшелоны… Белый шум…
Мы по уши в бесчисленном сырце.
Есть мусульманский рай или нирвана
в обильном хлопке; где-нибудь в конце
есть будущее счастье миллиардов:
последний враг на шаре улетит —
и тишина, как в окнах Леонардо,
куда позирующий не глядит[20].
2
Но ты, поэт! классическая туба[21]
не даст соврать; неслышимо, но грубо
военный горн, неодолимый горн
велит через заставы карантина[22]:
подъем, вставать!
Я, как Бертран де Борн[23],
хочу оплакать гибель властелина[24],
и даже двух[25].
Мне провансальский дух
внушает дерзость. Или наш сосед
не стоит плача, как Плантагенет?
От финских скал до пакистанских гор[26],
от некогда японских островов
и до планин, когда-то польских; дале —
от недр земных, в которых ни луча —
праматерь нефть, кормилица концернов, —
до высоты, где спутник, щебеча,
летит в капкан космической каверны, —
пора рыдать. И если не о нем,
нам есть о чем.
3
Но сердце странно. Ничего другого
я не могу сказать. Какое слово
изобразит его прискорбный рай? —
Что ни решай, чего ни замышляй,
а настигает состраданья мгла,
как бабочку сачок, потом игла.
На острие чьего-нибудь крушенья
и выставят его на обозренье.
Я знаю неизвестно от кого,
что нет злорадства в глубине его —
там к существу выходит существо,
поднявшееся с горном состраданья
в свой полный рост надгробного рыданья.
Вот с государственного катафалка,
засыпана казенными слезами
(давно бы так!) — закрытыми глазами
куда глядит измученная плоть,
в путь шедше скорбный?[27]…
Вот Твой раб, Господь,
перед Тобой. Уже не перед нами.
Смерть — Госпожа![28] чего ты не коснешься,
все обретает странную надежду —
жить наконец, иначе и вполне.
То дух, не приготовленный к ответу,
с последним светом повернувшись к свету,
вполне один по траурной волне
плывет. Куда ж нам плыть…[29]
4
Прискорбный мир! волшебная красильня,
торгующая красками надежды.
Иль пестрые, как Герион, одежды[30]
мгновенно выбелит гидроперит
немногих слов: «Се, гибель предстоит…[31]»?
Нет, этого не видывать живым.
Оплачем то, что мы хороним с ним.
К святым своим, убитым, как собаки[32],
зарытым так, чтоб больше не найти,
безропотно, как звезды в зодиаке,
пойдем и мы по общему пути,
как этот. Без суда и без могилы
от кесаревича[33] до батрака
убитые, как это нужно было[34],
давно они глядят издалека.
— Так нужно было, — изучали мы, —
для быстрого преодоленья тьмы[35]. —
Так нужно было. То, что нужно будет,
пускай теперь кто хочет, тот рассудит.
Ты, молодость, прощай[36]. Тебя упырь
сосал, сосал и высосал. Ты, совесть[37],
тебя едва ли чудо исцелит:
да, впрочем, если где-нибудь болит,
уже не здесь. Чего не уберечь,
о том не плачут. Ты, родная речь,
наверно, краше он в своем гробу,
чем ты теперь.
О тех, кто на судьбу
махнул — и получил свое[38].
О тех,
кто не махнул, но в общее болото
с опрятным отвращением входил,
из-под полы болтая анекдоты[39].
Тех, кто допился[40]. Кто не очень пил,
но хлопок воровал и тем умножил
народное богатство. Кто не дожил,
но более — того, кто пережил!
5
Уж мы-то знаем: власть пуста, как бочка
с пробитым дном. Чего туда ни лей,
ни сыпь, ни суй — не сделаешь полней
ни на вершок. Хоть полстраны — в мешок
да в воду, хоть грудных поставь к болванке,
хоть полпланеты обойди на танке[41] —
покоя нет. Не снится ей покой[42].
А снится то, что будет под рукой,
что быть должно. Иначе кто тут правит?
Кто посреди земли себя поставит[43],
тот пожелает, чтоб земли осталось
не более, чем под его пятой.
Власть движется, воздушный столп витой,
от стен окоченевшего кремля[44]
в загробное молчание провинций,
к окраинам, умершим начеку,
и дальше, к моджахедскому полку[45] —
и вспять, как отраженная волна.
6
Какая мышеловка[46]. О, страна —
какая мышеловка. Гамлет, Гамлет,
из рода в род, наследнику в наследство,
как перстень — рок, ты камень в этом перстне,
пока идет ужаленная пьеса[47],
ты, пленный дух[48], изнемогая в ней,
взгляни сюда[49]: здесь, кажется, страшней.
Здесь кажется, что притча — Эльсинор,
а мы пришли глядеть истолкованье
стократное. Мне с некоторых пор
сверх меры мерзостно претерпеванье,
сверх меры тошно. Ото всех сторон
крадется дрянь, шурша своим ковром[50],
и мелким стратегическим пунктиром
отстукивает в космос: tuba… mirum…
Моей ученой юности друзья,
любезный Розенкранц и Гильденстерн[51]!
Я знаю, вы ребята деловые,
вы скажете, чего не знаю я.
Должно быть, так:
найти себе чердак
да поминать, что это не впервые,
бывало хуже. Частному лицу
космические спазмы не к лицу.
А кто, мой принц, об этом помышляет,
тому гордыня печень разрушает[52]
и теребит мозги. Но кто смирен —
живет, не вымогая перемен,
а трудится и собирает плод
своих трудов. Империя падет,
палач ли вознесется высоко —
а кошка долакает молоко
и муравей достроит свой каркас.
Мир, как бывало, держится на нас.
А соль земли[53], какую в ссоре с миром
вы ищете, — есть та же Tuba mirum…
— Так, Розенкранц, есть та же Tuba mirum,
есть тот же Призрак, оскорбленный миром[54],
и тот же мир.
7
Прощай, тебя забудут[55] — и скорей,
чем нас, убогих: будущая власть
глотает предыдущую, давясь, —
портреты[56], афоризмы[57], ордена[58]…
Sic transit gloria[59]. Дальше — тишина,
как сказано[60].
Не пугало, не шут
уже, не месмерическая кукла[61],
теперь ты — дух, и видишь всё как дух.
В ужасном восстановленном величье
и в океане тихих, мощных сил
теперь молись, властитель, за народ…
8
Мне кажется порой, что я стою
у океана.
— Бедный заклинатель,
ты вызывал нас? так теперь гляди,
что будет дальше…
— Чур, не я, не я!
Уволь меня. Пусть кто-нибудь другой.
Я не желаю знать, какой тоской
волнуется невиданное море.
«Внизу» — здесь это значит «впереди».
Я ненавижу приближенье горя!
О, взять бы всё — и всем и по всему,
или сосной, макнув ее в Везувий,
по небесам, как кто-то говорил[62], —
писать, писать единственное слово,
писать, рыдая, слово: ПОМОГИ!
огромное, чтоб ангелы глядели,
чтоб мученики видели его,
убитые по нашему согласью,
чтобы Господь поверил — ничего
не остается в ненавистном сердце,
в пустом уме, на скаредной земле —
мы ничего не можем. Помоги!
Комментарий к тексту[63]