Пауль Низон - Canto
Он тоже машет ей, там, на улице. До свиданья. Как много транспорта, Боже мой. Что? Уже так поздно? И тогда он заворачивает за угол, верно, теперь он снова понимает, где находится. Некоторое время просто всматривается в улицы, видит магазины, глаза замечают все больше знакомых черт; и тут, в самой толчее, запоздалая почта добирается наконец до него. Почта ощущений, и строки послания звучат сами: «Я благословляю тебя, женщина, благословляю через досадное расстояние, которое нас разделяет. Тебя, притаившуюся, заботливую; твои глаза смотрят на найденыша, словно на чужака на лестничной площадке сквозь щелку двери. Благословляю тебя и твои глаза! Тебя благословляет тот самый чужак, который не имеет с тобою ничего общего; встань и иди; он дарует тебе жизнь. — Я на службе, я — связующее звено, у меня в душе праздник…» — говорилось в этом послании.
Вот что подразумевалось, отец, когда я говорил «податься к женщинам», «вникнуть в женщин». Здесь не помогут ни слова, ни наблюдения, когда мужчина хочет что-то понять в женщине. Только в такой вот комнате — заново надеть на себя одежду. Теперь он поменял кожу, теперь у него другие руки. Теперь он вступил в ряды, стал горожанином. Вот так оно и было, пока он не поднялся по служебной лестнице, не вступил в должность. В должность Пастыря проституток.
Какое зеленое у нас было кладбище, и так благостно было на душе, что оно есть. Кладбище с перекидными мостиками под сенью платанов, где множество кварталов, состоящих из могил. Опрятный, спокойный кладбищенский город в городе. Когда я был маленьким. И могила. Это никуда не денется. Никуда не денется тот, кто там покоится. Никогда прежде он не был так надежно с нами, как там, — мой отец, там, под убогой продолговатой грядкой с каменными бортами и вечнозелеными растениями, каким-то кустиком и крохотными обрамляющими его цветочками. Я могу даже полить его, моего отца, который лежит там, в могиле.
Вокруг кладбища высится светлая стена, из-за ее спины выглядывают фабричные трубы и краны. Стена, высокая, мощная, непреодолимая, отрезает от города огромный кусок. Под стеной со стороны города проходит трамвайный маршрут № 2, который заканчивается в пыльных кустах, а перед кустами объединение по благоустройству города поставило скамейки. Напротив — будки каменотесов, которые делают надгробные скульптуры; за дощатым забором стоят готовые надгробные камни и заготовки, среди них — множество ангелочков с крылышками и очень часто — изображение сломанной розы. К будкам каменотесов примыкают питомники с цветами, которые благоухают опрятностью, а к этим участкам вплотную расположена фирма Лебса — торговля лошадьми, — которая пахнет на порядок сильнее и резче, потому что к букету запахов подмешивается аммиак. Неподалеку находится товарная железнодорожная станция, с подъездными путями, которые ведут к разгрузочным платформам, а под ними начинается широкая, прорезанная рельсами арена, разъедаемая ржавчиной.
Внутри все по-другому. Клены и платаны стоят по краям асфальтированных улиц, которые пустыми и светлыми лучами бегут внутрь. Скрипит деревянное колесо тачки садовника, тарахтя по этим дорожкам, и все же покой вечного ожидания сохраняется: он парит над погребальной процессией, над черной кучкой людей, которые здесь в порядке вещей, и ни садовник, ни служительницы, которые пропалывают сорняки, их не замечают. И ничто не помешает теням карликовых елок щекотать, как обычно, коротко стриженную траву. Неизменные гости здесь — ласковое солнышко, свет, сонное колыхание воздуха; в этом воздухе шмель — как настоящий аэроплан, который оглушительно гудит, вися неподвижно или на лету. И потом летит в потусторонние города, где стены из самшита. Я совершаю множество вылазок в такие вот города и селения. У извилистых дорожек, ныряющих в самшитовую зелень, стоят камни, сгорбившись от времени, у каждого в ногах — свой маленький садик, застывшие имена на груди, часто там же — портрет умершего, с потеками ржавчины, в овальной рамочке. Покойник смотрит, лихо встопорщив усы, покойница — в домашнем чепце, оба глядят из камня упрямо, неприветливо. Вскоре я оказываюсь в какой-то сельской местности, иголки с сухим шелестом сыплются на холмики земли, тут снуют птицы, черный дрозд замирает, замедляя свой скок, и косо смотрит на меня. Главная площадь в этой деревне — колодец с минеральной водой, снаружи — гранитный валун, внутри — бездонный сияющий кафель, синева. Можно сесть на эту синеву и отправиться в полет, в атмосферу. Я люблю служительниц, которые выдергивают повсюду сорную траву и, растопырив ноги, склоняются над маленькими до смешного грядочками, словно над умывальниками. Люблю худых, загорелых садовников с дублеными лицами, служителей царства цветов и высеченных в камне имен, их тачки, грабли, воткнутые в вороха листьев. Иногда я застаю их во множестве на полях. Урожай костей. Садовники вспахивают мертвецкое поле, и потом оно стоит под паром. Потом я вновь оказываюсь в явно городской местности. В памятниках, окруженных вычурными, замысловатыми решетками, угадывается солидная бюргерская роскошь; на фасаде памятника — зеркало, перед ним — наспех поставленные цветы, надо всем этим вьется, улетая, сигаретный дым, и постепенно тают злобные слова супружеской ссоры, которые заставили супругу тут же развернуться и отправиться отсюда домой. Некоторые могилы не могут молчать, они, притворяясь молчаливыми, настолько болтливы, настолько жаждут посплетничать, что намеками недвусмысленно указывают на то, что некогда ревностно скрывали. Прекрасны семейные могилы. Они держатся особняком, и, преисполненные достоинства, чинно стоят за коваными воротами. Они ведут себя совсем иначе, они все заодно, члены этих семей и родов, они не выдают никаких тайн, и самое большее — могут горестно указать на ржавеющий, к сожалению, стальной шлем, который, в свою очередь, говорит о том, что рано, слишком рано и, надо же, именно в солдатской шинели, защищая Отчизну, ушел от них сын. И еще там есть ровные всходы одинаковых камней, заполнивших целое поле: солдатские кресты.
Бурый настой прелых листьев в каменной вазе, забродившие лужи с черными маслянистыми кругами на поверхности и раскисшие, поникшие стебли, торчащие из темного пива. Какой дивный это был запах, Боже мой; влекущий куда-то далеко, в леса и долины, к истокам.
Никогда еще отец не окружен был таким уходом, как здесь. Здесь у него было свое, определенное место, и здесь с ним можно было поговорить. Я лил из лейки шипучую, прыгучую струю воды на узкую полоску его земельных владений, моя тень падала на вечнозеленые листья, я слышал звук пилы на ближайшей лесопилке, а иногда видел, как по дорожке идет, пошатываясь, молодая еще женщина под черной вуалью. Опустив плечи, она в оцепенении стояла перед свежим холмиком по соседству, где сырая земля над могилой стонала под тяжестью венков, цветов и траурных лент. Да, там, на этом кладбище, можно было беспрепятственно проникать во все дома, на кладбище, которое ты мне подарил. И никогда раньше ты с таким спокойствием не отдавал свое время мне. Пока был жив, во всяком случае. Ну, может быть, совсем чуть-чуть, в саду у Лаутенбургов, да, пожалуй, там. Я всегда воображал, что пахнущие елью и чаем ступени их дома, за которым таился роскошный тенистый сад, насквозь пропитаны твоими шагами, они хранят отпечатки твоих ног. У Лаутенбургов мне доставалось немножко тебя. Когда ты там сидел, словно на возвышении, потому что хозяева относились к тебе как к самому почетному гостю и буквально льнули к тебе, и я имел возможность видеть тебя в жемчужно-сером или пепельно-сером костюме; высокий лоб, высокий и открытый, темные глаза, маленькие белые руки на набалдашнике трости: ты, столь любимый чужими людьми, почитаемый, и по праву почитаемого — близкий мне человек. А теперь ты в могиле. И здесь с твоей легкой руки цветет та самая Другая Страна, которую ты взял с собой. Отдай ее мне.
А тот, кого мы послали, чтобы отыскать меня на тех, тогдашних площадях — что он нашел? Нашел пастыря проституток, и больше ничего. Роль, не более того. Может ли быть так, что люди просто кочуют из одной роли в другую? Что же остается от ушедшего прочь? Легенда. Кто хранит ее? Тот, кто его знал. Но людей, которые его знали, несколько. И каждый наверняка сберег свою легенду. Ну хорошо, я покупаю свои легенды. Мне придется затруднить людей того времени, попросить их стать моими свидетелями. Передать мне мою легенду. Вставайте, помогайте писать. Мне нужны легенды.
Вот Пиет. Маленький, сбитый, словно сельский помещик, и одновременно — словно игривое дитя. Скуластое восточное лицо. Кожа, как белая штукатурка. Пиет. Выходи на сцену, приятель.
Место действия — один из этих одиозных приемов, которые устраивает ваша Академия. Статные дамы из числа академических колонисток, колеблясь волнами, распределяются по залам, чинно ступают титулованные особы, замирают в дверях, сразу завоевывая аудиторию, и трубно, на всю вселенную, звучат их выдающиеся голоса. Они намечают себе мишени. Затем наш взгляд падает на молодежь, расположившуюся на стульях, кажется, не самых удобных; да и сами они, похоже, не вполне счастливы, ясно, что это стипендиаты, они держат себя в боевой готовности, чтобы отвечать на вопросы. Здоровенный верзила уверенным аллюром бывшего салонного льва вразвалку катится по залам, со всей импозантностью увесистого тела нагибается, целуя ручки, и вся мощь безбрежного покровительства простирается над очередной осчастливленной дамой. Затем — вновь передышка, видно, что такое вот стояние в толпе действует ему на нервы, легкие судороги недовольства пробегают по губам. Этот дом он теперь завоевал полностью, это его собственность, и он по-хозяйски шарит в ящиках с сигарами, потом, слушая вполуха, отдает себя на растерзание какой-то новой группе гостей. Наконец он решительно берет курс на хозяйку дома, отводит ее в уголок, где, по всем признакам, стоит радиоаппаратура и тому подобное, услужливо приподнимает крышку проигрывателя, ухмыляясь, роется в стопках пластинок, включает музыку и, отодвинув в сторону хозяйку дома, затевает на вилле танцы.