Роберт Уоррен - Место, куда я вернусь
На полях вырезки мать приписала: «Мисс Воображала была в городе. Но приглашения не получила. Ха-ха!»
Второй важный пробел — еще одна вырезка из той же газеты, датированная февралем 1942 года. Розелла Хардкасл, первая ученица выпуска дагтонской школы 1935 года, а после этого — студентка университета штата Алабама в Таскалузе, сочеталась браком во Флориде с Майклом Батлером, владельцем известной риэлторской и строительной фирмы в Чикаго, ныне живущим в Форт-Лодердейле[6], где он, как утверждала газета, «известен своими успехами в легкой атлетике и парусном спорте». Супругу 54 года.
Мне пришло в голову, что Розелла, попросту говоря, не замедлила с ответным ударом.
Глава IV
В ходе той громадной шахматной партии, в которой Америка, со свойственным ей смертоносным простодушием, передвигала то туда, то сюда миллионы своих пешек, Джед Тьюксбери оказался заброшен в горы южной части Центральной Италии, куда его послали в своей непроходимой слепоте вашингтонские вершители Страшного Суда, обнаружив, что он хорошо говорит и по-немецки, и по-итальянски. В этих живописных лесистых или пустынных местах, летом залитых палящим солнцем, а зимой заметаемых снегом, он некоторое время жил в старой развалюхе, которая когда-то была овчарней — или, точнее говоря, в недавно выкопанном под ней подвале со стенами из камней величиной с капустный кочан на цементном растворе, — постоянно общаясь с двумя десятками лишенных всяких моральных устоев вшивых головорезов и время от времени — еще с сотней таких же головорезов, находивших себе пристанище в земляных норах, уподобляясь не столько Сыну Человеческому, сколько диким лисицам. Головорезами командовал maggiore[7] Альберто Буонпонти, давно дезертировавший из армии Муссолини и укрывшийся в горах, и капитан Джедайя Тьюксбери был прикомандирован к его отряду для связи, а иногда в боевой обстановке, когда всем было не до формальностей, он принимал на себя командование.
Многие из головорезов были родом из Сиены и окружающих ее мест, особенно из окрестностей высокого потухшего вулкана Монте-Амиата к юго-востоку от нее — из местности, известной своими рудниками, где добывали киноварь, а также строптивостью, нищетой, грубыми нравами и храбростью своих обитателей и изобилием лесов и ущелий, как нельзя лучше подходящих для устройства засад. В этом мире фанатичного героизма и гнусного вероломства мы в глубоком тылу нацистских войск некоторое время вели боевые действия, напоминавшие бесконечную игру в жмурки — или скорее в охотников и дичь: днем мы были дичью, а по ночам — охотниками. По крайней мере, до тех пор, пока не рухнула немецкая оборона, — тогда мы стали часто выходить на охоту и при свете солнца, и глаза моих головорезов повеселели, а оскал их пожелтевших зубов стал еще больше походить на волчий.
Мы почти постоянно находились далеко за линией фронта, но мне лучше всего помнится то первое время, когда я еще не успел привыкнуть к долгим молчаливым засадам, к многочасовому сидению в темноте, к строгому соблюдению тишины. В конце концов привыкнуть можно ко всему, и все, что угодно, может стать образом жизни, но тогда я еще только знакомился с этим миром, в который случайно попал, и даже пытался понять, почему вообще там оказался. Именно в то время к нам привели пленного, взятого ночным патрулем, — лейтенанта СС, который в гражданской жизни был, как я выяснил в ходе предварительного допроса, специалистом по античной филологии — ассистентом кафедры в Геттингене. Следует добавить, что это случилось всего через три недели после моего прибытия в отряд, когда головорезы относились ко мне, насколько я мог судить по их жестким косым взглядам, похожим на отточенные ножи, скорее подозрительно, чем дружелюбно. Кроме того, мне оказалось не так просто освоиться с местным диалектом.
Мы находились в главном помещении подвала. На грубо сколоченном деревянном столе стояла керосиновая лампа, а поодаль, лицом к столу, сидел на табуретке этот лейтенант, которого охраняли двое головорезов — Джакомо Рити, лысый толстый коротышка, художник по гражданской специальности, отличавшийся особо тихой поступью и ловкостью рук, как у фокусника, и Джанлуиджи с когда-то красивым лицом, которое теперь было изуродовано шрамом, без одного глаза и с искалеченной левой рукой. В помещении было еще несколько головорезов с винтовками и пистолетами в расстегнутых кобурах — они охраняли троих других немцев и одного итальянца, штатского, взятого в плен вместе с ними и обреченного на неминуемую смерть. Пленные сидели на табуретках у перегородки, отделявшей от главного помещения каморку, где стояла рация.
Я стоял перед лейтенантом, метрах в полутора от него, и видел позади него на каменном полу косые тени его и обоих конвоиров. Остальные пленные и те, кто их охранял, были погружены в полумрак, который едва рассеивали две свечи, воткнутые в пустые бутылки. Побеленную перегородку над ними украшали рисунки углем, изображавшие карикатурно непристойные человеческие фигуры в натуральную величину, — работа Джакомо.
Я смотрел на лейтенанта. Он только что кончил объяснять мне — таким тоном, каким, наверное, говорил с самыми тупыми из геттингенских студентов, — что, судя по моей форме, я офицер американской армии и что в соответствии с Женевской конвенцией он не обязан сообщать мне ничего, кроме своего имени, звания и личного номера.
Головорезы не сводили с меня глаз.
— Вы говорите по-итальянски? — спросил я по-немецки.
Он ответил, что говорит, и в его голосе прозвучало такое самодовольство, как будто он ждал, что я тут же попрошу его пересесть на первую парту.
— Хорошо, — сказал я по-итальянски. — Из моих людей только один понимает по-немецки, а я хочу, чтобы они слышали всё. Продолжим.
Я повернулся к Джанлуиджи.
— Встань перед пленным, — приказал я.
Он повиновался.
— Покажи пленному свою руку.
Он снова повиновался. На трех пальцах у него были вырваны ногти и размозжены суставы.
— Посмотрите внимательно, — сказал я пленному. — И скажите мне, не думаете ли вы, что это было сделано в строгом соответствии с Женевской конвенцией?
— Я скажу вам только свое имя и личный номер.
— Посмотрите на его щеку, и вы увидите, как ее методично строгали очень острым ножом. Как это совмещается с конвенцией, которую вы так уважаете?
Он по-прежнему твердил свое.
— Вы только что сообщили мне даже, что преподаете в Геттингене. В чем же дело теперь?
— Я сообщу вам только…
— Заткнитесь, — сказал я. — Трое наших людей попали к вам в руки и сейчас, несомненно, находятся в эсэсовском опорном пункте. Вы сейчас подробно расскажете мне, где он находится. Сейчас, немедленно. Даю вам на это минуту. Если вы не заговорите, я одним выстрелом разнесу вам голову.
Я видел, что головорезы пристально наблюдают за мной.
— Вы американский офицер, — начал он, — и обязаны…
— Слушайте дальше, — перебил я. — Когда вы останетесь без головы, придет очередь следующего. Но его я не трону. Я передам его, как говорили во времена инквизиции — вам, человеку ученому, это должно быть известно, — в руки светской власти. Вот этот мой друг Джанлуиджи был когда-то — раз уж вы так гордитесь своим итальянским — настоящим bell’uomo, красавцем. До того, как попал на допрос к вам, эсэсовцам.
— Но Женевская конвенция…
— Послушайте, вы, педант, — перебил я. — Джанлуиджи никакой Женевской конвенции не подписывал.
Я вынул из кобуры револьвер.
— Я знаю, что выстрел в голову больших мучений не причиняет. Но тот, кто попадет в руки Джанлуиджи, не поблагодарит вас за ваш героизм. У Джанлуиджи все начинают говорить.
Я демонстративно посмотрел на часы:
— Через десять секунд я начинаю отсчет.
Пленный ничего не ответил.
Минута прошла. Я приставил ствол револьвера к голове лейтенанта, за левым ухом. Мне вспомнилось, как я где-то читал, что полагается делать именно так, хотя, возможно, автор и не имел в этих делах практического опыта. Во всяком случае, ничего лучшего я придумать не мог.
И тут я не без некоторого удивления услышал собственный голос, который ироническим тоном произнес:
— …dulce et decorum est?[8]
Я ненавидел этого мерзавца всей душой.
— Jawohl! — сказал мерзавец. — Heil Hit…
Я нажал на спуск.
— Унесите эту падаль, — приказал я, кивнув двоим из головорезов, стоявшим без дела. А потом сказал Джанлуиджи — изуродованному красавцу, который говорил по-немецки: — Займись.
Подземным ходом я вышел в коровник, через который мы попадали в наш подвал, — такой крытый вход был необходим, потому что перед коровником следы на снегу или утоптанная земля выглядят с воздуха совершенно естественно.
По небу неслись облака, между которыми время от времени проглядывала луна. Я отошел в тень за коровником, уперся головой в каменную стену, и меня вырвало.