Сергей Залыгин - Тропы Алтая
А сможет ли Онежка снова защитить его? Вдруг уступит?! Так хочется дружбы! Так хочется обо всем говорить с подругой! Так нужно спросить у Риты о своей болезни! Со всеми ли это бывает? Умирают от этого или не умирают? Ведь умереть в нынешнее яркое лето — невозможно!
Умываясь из ручья, Онежка всякий раз подолгу рассматривала себя — руки, ноги, лицо, — никак не могла представить, будто в ней что-то больное может быть и скрытое, в то время как все вокруг такое яркое, такое видимое…
Когда боли становились сильнее, Онежка уединялась, ложилась на спину и сквозь кроны деревьев глядела в небо — лучшее средство, которое она знала… Небо успокаивало своей необъятной мудростью, тишиной. Ласковое, тихое, оно что-то внушало, предупреждало о чем-то, и Онежке казалось, вот-вот она поймет — о чем.
Она умела доверяться природе — небу, деревьям, мохнатым камням, травам. Ей казалось: природа, весь этот мир не позволят себе несправедливо и страшно поступить с нею, не позволят, чтобы она тяжело заболела, чтобы с ней что-нибудь случилось… Не должны. И она старалась не вспоминать, как горько она плакала на Семинском хребте, когда поняла, что даже молодость не спасает от невзгод и от самой смерти.
Но однажды она все-таки решилась: возвращаясь в лагерь, хотела сказать, что нездорова, первому, кто ей встретится. Не жаловаться, не расспрашивать ни о чем, ничего не объяснять — просто нужно было, чтобы кто-нибудь услышал от нее эти слова: «Болит… Нездорова…» Ей казалось — легче и как-то проще станет сразу же, может быть, все пройдет навсегда.
Она заставила себя не угадывать, кто первым встретится. Угадывая, выбирая, она не выбрала бы никого — пусть ей случай поможет.
Встретился Вершинин-старший.
Он стоял один между двумя невысокими кустиками и сосредоточенно рассматривал свою обнаженную до плеча руку.
Всего шагах в двадцати от Вершинина был Рязаицев — он делал отсчет на шкале родникового термометра, под очками щурил глаза.
Онежка захотела подойти к Рязанцеву, заколебалась — шаг вперед, потом назад и встала неподвижно… Так она простояла долго, а потом все-таки решила не нарушать уговора с самой собой — сказать о своей болезни первому, кто ей встретился.
— Константин Владимирович! — проговорила Онежка, придерживая рукой сердце. — Знаете что… Вот что: у меня болит… Одним словом, я больна…
— Где? — вскрикнул Вершинин и взмахнул голой рукой. Где болит? Что болит? — Он весь вопрошал.
— Желудок… кажется… — сказала Онежка почти шепотом. Ей было страшно неудобно, что профессор Вершинин так встревожен ее жалобой.
— А-а-а! — протянул Вершинин, и вдруг лицо его стало добрым, участливым. — Это пройдет! В два счета! Рита заболела — вот что случилось! Очень сильно! Понимаешь — Рита! И никого не хочет видеть, кроме тебя. Никого! Хорошо, что ты пораньше вернулась! Беги скорее к ней! Скорее!
Только Онежка откинула полы брезентовой палатки, как почувствовала на лице, на шее прикосновение горячих Ритиных рук — Рита лежала головой к выходу.
— Сядь! Вот тут, рядом! Еще ближе!
У Риты были пунцовые щеки, глаза еще больше, чем всегда.
В одно мгновение Онежка испытала к ней и жалость, будто к больному ребенку, и увидела ее взрослой женщиной, недосягаемо красивой, которая становится еще красивее оттого, что ей трудно, она в жару.
Стемнело…
Несколько раз в палатку заглядывал то Рязанцев, то Вершинин, они успокаивали Онежку, говорили, чтобы Онежка не плакала: все обойдется хорошо, Рига скоро выздоровеет, признаков энцефалита у нее нет.
Вершинин-старший волновался больше всех. Его не покидало подозрение, что у Риты энцефалит, хотя для этого и не было, кажется, никаких оснований.
Вершинин-младший тоже подошел один раз к палатке и спросил:
— Болеешь, Рита?
— А ты, Челкаш?
— Я… нет…
— Тогда давай положим тебя дня на четыре в Чуйские ледники, — может, ты будешь чихать после этого?
— Не буду.
— Ну, по крайней мере, мы о тебе соскучимся за четыре дня.
Андрей подумал и серьезно сказал:
— Вот это может быть.
Постоял и ушел.
Рязанцев излагал свою теорию.
— По данным эпидемиологов, — говорил он, поглядывая из-под стекол очков, в которых трепетал огонек свечи, — по данным многих исследователей, на Алтае не более одного процента клещей являются носителями энцефалита. Значит, только каждый сотый клещ может вызвать заболевание. Самцы клещей вообще безвредны, — значит, шансы уменьшаются еще вдвое. Тяжелыми последствиями заболевание заканчивается в половине всех случаев. Значит, вероятность тяжелого исхода составляет всего лишь одну четырехсотую. Против — триста девяносто девять четырехсотых. Если учесть, что у больной нет рвоты и сильной головной боли — первых признаков болезни, — значит, заболевание энцефалитом почти полностью исключено. Остается еще одно — внимательно осмотреть Риту.
На этот счет Вершининым в отряде был заведен твердый порядок — когда возвращались с работы, он спрашивал каждого:
— Зудится где-нибудь?
— Константин Владимирович, нигде, ничего!
Вершинин вынимал тогда часы-секундомер и требовал:
— Стойте неподвижно одну минуту, слушайте себя: не свербит ли где-нибудь, не зудится ли?
Мало этого было Вершинину — он отправлял мужчин вправо, девушек влево и требовал, чтобы был произведен, как он говорил: «само- и взаимоосмотр»: не впился ли в кого-нибудь клещ?
Михмих процедуре осмотра почему-то дал прозвище «христосования».
Нынче Рита вернулась из леса рано, ее некому было осмотреть, а теперь, с опозданием, все решили, что Онежка должна это сделать.
Онежка дрожала. Боялась: вот сейчас обнаружит на подруге маленькую, чуть кровоточащую ранку, даже не ранку, а просто царапинку и в ней клеща.
И этот ничтожный случай, эта царапинка будет как явственный признак несчастья. Невероятная, жуткая догадка перестанет быть только догадкой, а толковые, умные рассуждения Рязанцева о том, что это не энцефалит, что его не может быть, в одну секунду потеряют всякий смысл.
Не все ли равно будет тогда Рите, что она с ее страшным заболеванием составляет один случай из четырехсот? Не все ли равно ей будет: одна миллионная она или одна пятидесятая?
Рита дышала тяжело, горячая была с головы до кончиков пальцев на ногах, а глаза у нее становились будто еще горячее и горячее, и казалось Онежке, что глазами Рита светит. Освещает себя — свои руки, грудь, ноги, чтобы Онежка лучше видела, чтобы Онежка каждую ничтожную царапинку, каждое пятнышко на ней заметила, не пропустила.
В палате душно пахло лекарствами, воздух нагрелся — Рита как будто раскаляла его собою, — яркий круг электрического света от фонарика быстро катался туда и сюда, освещая Риту, и Онежке казалось, что сейчас весь мир здесь, в темной маленькой палатке, в которой даже выпрямиться и вздохнуть глубоко нельзя, а кругом уже нет ни гор, ни людей.
Матовая, чуть смуглая была Рита, без единой царапинки, без пятнышка…
Онежка выбралась из палатки и сказала:
— Нет ничего. Комариного укуса нет…
— Я же говорил! — тотчас отозвался Вершинин-старший и подбросил хворостинку в костер.
Рязанцев спросил:
— Тщательно осмотрела?
А Реутский промолчал, поднялся и пошел куда-то прочь от палаток, в темноту.
Вершинин-младший лежал на спине, глядел в небо и, не поворачивая головы, сказал:
— Нельзя же по каждому случаю разводить панику! Правда, Онежка? Так и житья не будет!
Онежка с ним согласилась, ей как-то легче стало от этих слов, ей вообще было легко с ним соглашаться. Вернулась в палатку.
Риту знобило. Все, что было теплого — одеяла, куртки, пологи, — Онежка на нее положила. Рита просила что-нибудь ей рассказать, сама же говорила и говорила, не давала вымолвить слова. Все о том, какая Онежка хорошая, добрая, ласковая, нежная, как она ждала ее и как умерла бы через час, если бы не дождалась.
Онежка сначала только слушала Риту, а верить не хотела, а потом стала верить. Растрогалась и где-то уже перед рассветом вдруг почувствовала, как она может любить Риту, как нужна ей ее любовь и дружба, как нужна человеку любовь и дружба другого, очень красивого человека.
Попросила бы Рита умереть вместо нее — Онежка умерла бы. Слезы катились у Онежки, она не знала отчего — от Ритиной или от своей боли, режущей где-то в желудке, справа. Но ни за Риту, ни за себя уже не было страха, и ощущение, будто весь мир втиснулся в их палатку, тоже прошло, слышала она и шум леса, и потрескивание костра, и плеск ручьев — их два было поблизости, они как раз около лагеря сливались вместе. Самое страшное, самое жуткое миновало, только что прошло где-то неподалеку. Прошло… А для него ведь все было безразличным — Ритина молодость, ее глаза, все! Оно прошло и теперь каждую минуту уходило куда-то дальше…