Зиновий Зиник - Лорд и егерь
«Чего они там делают: стреляют по мишеням в Берлинскую стену?»
«У евреев в Иерусалиме — Стена плача, у немцев — Берлинская стена. Дело известное: если люди не будут стрелять в фазанов, они начнут стрелять друг в друга», — и Чарли опасается за своего племянника. Его уже чуть не убили браконьеры. Кроме того, лес стал кишмя кишеть лисами: слишком много фазанов в виде приманки. Капканов на этих лис не наберешься. Значит, надо лис высылать за границу, что ли? Никак, получается, нельзя без охоты.
«Я видел недавно лису на нашей улице», — сказал Феликс. «Настоящая лиса. Серая, правда. Противная».
«Это городские лисы. Они отбросами питаются. Вроде крыс. А живут в катакомбах», — сказал Чарли. Феликс, естественно, не понял, о каких таких катакомбах идет речь. Даже Мэри-Луиза про эти катакомбы не слышала, но Чарли сказал, что эти катакомбы существуют со времен римлян. Есть даже, говорят, туннель, который ведет прямо из Блэкхита в Букингемский дворец и еще в Дувр. На тот случай, если королевской семье придется бежать от бунтовщиков из дворца за границу. «Вход в эти катакомбы, говорят, из подвала этого паба. Но хозяин туда никого не пускает. Роялист. И отец его был роялистом. И дед тоже. Со времен Кромвеля».
«Кому нужны эти катакомбы, фактически?» — сказала Мэри-Луиза, все больше возбуждаясь при упоминании королевской семьи и народного восстания. «Я бы туда не совалась. Все эти подземные ходы кишат крысами. После войны всех лондонских крыс замуровали в канализационных трубах. Можно себе представить, сколько их там за сорок лет расплодилось. Миллионы?»
«Или миллиарды», — деловито уточнил Чарли.
«А крысы — существа крайне непоседливые. В один прекрасный день они, фактически, перегрызут все чугунные трубы, люки, заградительные решетки и прямо через королевские катакомбы полезут наружу, сюда, на зеленые лужайки Блэкхита. Люди не подозревают, что творится у них под ногами».
«Теперь я понимаю», — сказал Феликс, — «почему сюда не проводят метро: боятся рыть землю, чтобы крысы наружу не полезли. И тогда — эпидемия бешенства и всякой другой чумы. Лучше, мол, не тревожить, так ведь?»
«Тут кое-что зарыто и похуже крыс», — сказала Мэри-Луиза. «Вы заметили, что на здешних лужайках ничего не растет? Ни кустика, ни деревца. Сплошная трава. Потому что, фактически, ничего не сажают. Потому что боятся рыть, фактически. А почему?» — Мэри-Луиза придвинулась плотнее к Феликсу и перешла на зловещий шепот: «Потому что четыреста лет назад, во время Великой Чумы, сюда свозили трупы со всего Лондона. И зарывали на глубину в четыреста ярдов. Но все равно страшно копнуть: вдруг чумная бацилла наружу вылезет, фактически? Эта бацилла в земле дремлет, сонная, а как только соприкоснется с воздухом, очнется и — прыг! — начнет пожирать все на свете, а как от нее избавиться, до сих пор никто не знает».
Все трое погрузились в глубокомысленное молчание.
«А труп нашли?» — вспомнил наконец свой вопрос Феликс.
«Чей труп?»
«Ну Билла. Владельца магазина. Который исчез».
«До трупа дело не дошло. На него розыск был объявлен, но потом и искать перестали. А через год его узнал молочник на нашей улице. В доме соседки, как раз напротив, фактически, его бывшего винного магазина. Молочник собирался оставить бутылку молока на пороге, а тут дверь распахивается — выходит Билл и говорит как ни в чем не бывало, что назавтра молоко доставлять не надо, потому что на уик-энд они уезжают с соседкой в Кент. Он весь этот год никуда не исчезал. То есть он исчез — в доме соседки, напротив через улицу. И никто его весь год не видел».
«Часто же вы общаетесь тут с соседями!» — усмехнулся Феликс. «Если судить по общению друг с другом, можно подумать, в этой стране свирепствует какая-то эпидемия: не приближайся, не прикасайся. В Москве такое немыслимо. Впрочем, в коммуналке у Сильвы произошла однажды история аналогичного порядка: муж, якобы уезжая в командировку, переходил на самом деле прямо с чемоданом в комнату к соседке через коридор напротив…», — начал было Феликс, но от рассказа еще одного анекдота из быта коммунальных квартир благоразумно удержался.
9
Asylum
К обеду туман снова стал наползать, как будто в предчувствии вечера, и низко висящее в небе солнце проступало как фонарь за занавеской, подкрашивая дешевыми румянами и клубы тумана, и купы деревьев, и круп белой лошади, жующей ковер лужайки. Она не обращала внимания на собаку, которая пыталась своим лаем пустить лошадь по кругу. Иногда солнце выплывало из облаков, и тогда становилось ясно, что в верхних этажах облачности идет снег, в то время как в соседней квартире поднебесья цвели крокусы. Когда солнечный луч бился в оконное стекло, на подоконнике высвечивался миниатюрный замок из пластилина. Одна из угловых башен завалилась, как будто срезанная туманом, наподобие одной из шахтерских вышек на горизонте.
«Мы, друзья мои, окончательно, как мне кажется, погрязли в абстракциях и метафорах чужой шкуры, прав первородства, самозванцев и эмигрантов», — сказал доктор Генони с тем нервическим выражением на лице, выдающим не столько озабоченность своими пациентами, сколько его собственной профессиональной репутацией. Он явно терял контроль над ходом беседы. «Я бы предложил уйти от этой манеры сократического философского диалога. Постарайтесь держаться личного плана, быть более конкретными в своих высказываниях, более интимными, что ли», — добавил он со всей осторожностью опытного дрессировщика.
«Как мне быть более интимным в разговоре», — проронил Виктор с совершенно искренним недоумением в голосе, — «если Феликс начинает коситься на меня зверем, как только Сильвы нет поблизости?»
«За кого ты меня принимал? За старого дурака? Мы якобы на равных? наше, мол, уникальное „ménage à trois“». В голосе Феликса зазвучала хрипотца агрессивности. «Я с Сильвой — сидим дожидаемся твоих триумфальных возвращений в Москву: один тюремный срок за спиной, другой маячит перед носом, скорбная усмешка мученика на губах. За кого ты, интересно, держал меня в твое отсутствие? За евнуха твоего гарема „на воле“?»
«Я не знал, что ты — ревнив. И вообще был уверен, что у тебя с Сильвой давно все закавычено», — пробормотал Виктор.
«Не тебе ли знать, что однажды заведенное дело никогда не закрывается и что каждого непременно призовут к ответу?»
«Почему-то именно те, кто никогда не бывал в тюрьме, особенно любят изъясняться тюремными метафорами», — съязвил в ответ Виктор.
«Дражайший Феликс, вы, как мне кажется, прибегаете к ложной концепции мира как цепочки преступлений и наказаний», — вмешался доктор Генони. «Мол, за всяким преступлением неизбежно следует наказание: за все придется отвечать. Но это такая же иллюзия, как, скажем, вера в светлое будущее человечества. Уверяю вас: некоторые проступки, преступления остаются совершенно безнаказанными. В той же степени, в какой добрые дела вовсе не обязательно вознаграждаются. Некоторые преступники попадают в рай, некоторые святые — в ад. Бог, как известно, непредсказуем».
«Именно поэтому сами мы, в обстановке этой самой непредсказуемости, стремимся к повтору, так сказать, к рифме жизненной ситуации. И еще сердце, тут дело еще в сердце… Я пока не могу ясно сформулировать. Насчет повтора, рифмы», — и Феликс повернулся к Виктору с нагловатой ухмылкой на лице, явно получая удовольствие от скандальности того, что он излагает вслух. «Когда ты появился у нас в лондонской квартире, я, как ни странно, почувствовал прилив добрых чувств, как бы ностальгический, по идее, порыв. Лежал на спине, глядел на лунный отсвет потолка и думал: ну вот, мы снова втроем, снова счастливой московской общагой — Витенька вернулся на побывку из тюрьмы и трахает нашу Сильву всю ночь напролет, я слышу ее ахи и охи за стеной, он с ней, я один — как и тогда, — предполагается, что я ревную. Но я не ревновал. Я был счастлив, потому что возвращенное, рифмованное прошлое создавало иллюзию, что все в прежнем порядке».
«Или в беспорядке», — поправил его доктор Генони. «Все в прежнем беспорядке — и от этого вам хорошо. Очень хорошо. Продолжайте».
«Память аморальна и стремится к повтору однажды пережитого. Младенца отучают от груди, вымазывая соски матери горечью. Но для нас даже горечь прошлого, повторенного в настоящем, сулит сладость и блаженство. И в этом смысле я не извращенное исключение, а скорее подтверждение эмигрантского правила — каковы бы ни были резоны, по которым эмигрант покинул Россию. Ты любишь ее?»
«Кого? Сильву? Или Россию? Ты развел тут такие турусы на колесах про блаженную горечь сосков эмигрантского прошлого, что я не понимаю, о ком ты спрашиваешь. И меня пытаешься прописать по тому же ностальгическому ведомству. Люблю ли я ее, любит ли она меня. А что дурного в том, что ты выглядишь отверженным, парией в чужих глазах? К чему тебе любовь тех, кто — как ты справедливо подозреваешь — тебя презирает? У меня такое впечатление, что ты предпочитаешь, когда тебя ненавидят — лишь бы не игнорировали. Это ведь жажда власти в чистом виде, мой милый».