Эдгар Доктороу - Билли Батгейт
Старый джентльмен занялся окончательной подгонкой костюма и удлиннением брюк. Мы сказали ему, что вернемся, и пошли вверх по холму, в Гранд-Конкорз. Там я нашел неплохой обувной магазин и купил пару черных туфель с шикарной толстой подошвой и еще пару, точно таких же как у Дикси Дэвиса, полностью кожаных. Еще 9 долларов исчезли. Кожаные я положил в коробку, а другие – надел. Мы шли по Фордхэму и пришли к ресторану Шафтс. Здесь мы остановились и присоединились ко всему зажиточному бронксовскому люду в красивом зале. Гуляли мы шикарно – куриный салат и сэндвичи, маме – настоящий чай, мне – шоколадное мороженое. Все блюда выставлялись перед нами на бумажные картонки, которые в свою очередь клались на льняные кружева. Официантки, все в черном, носили передники из таких же кружев и все это прекрасно дополняло друг друга. Я был страшно рад, что мы с мамой пошли в ресторан, очень хотелось устроить ей праздник. Я наслаждался звуками ресторана, отдаленным бряцанием ножей и вилок, керамическим перестуком посуды, шорохом юбок, снующих туда-сюда, официанток с подносами, заставленными блюдами, лучами послеполуденного солнца, отдыхающими на красном ковре. Мне нравилось мерное кружение здоровенных вентиляторов под потолком, их неторопливое вращение подчеркивало неспешность обедающих. Я сказал маме, что у меня есть деньги еще и можно купить ей что-нибудь, много чего, и туфель для ее больных ног, и что здесь пара минут до универмага Александерс, где есть много одежды. Но ее вдруг заинтересовали кружева на столе, она водила по ним ладонью, трогала их пальцами, затем закрыла глаза и стала читать их как азбуку слепых. Потом она сказала слова, которые, боюсь, я точно не расслышал, но переспросить побоялся.
– Надеюсь, он знает, что делает!
Даже голос был не ее, будто за нашим столом сидел кто-то третий. Я даже не знаю, сказала ли она эти слова для себя или прочитала их на кружевных подставках.
И все же сорок долларов я положил ночью в ее книжку и осталось у меня всего 25. Я обнаружил, что уже привык к обладанию крупных сумм, будто от рождения не страдал нищетой. Правда, к деньгам привыкаешь легко, сказочность их первого обладания вскоре становится скучной и незаметной обыденностью. Мама получала за работу в прачечной 12 долларов в неделю и эта сумма виделась мне значительной, обладающей определенной ценностью. Тогда как мои собственные, гораздо большие, из-за случившейся расточительности, таковыми не являлись. Идея Аббадаббы Бермана. Я надеялся, что доллары, положенные в ее кошелек перетекут в качество именно заработанных денег, тех, что она получала в конверте, в день зарплаты.
Вскоре вся округа знала, что у меня завелись аккредитивы зеленого цвета. Я купил блок сигарет «Уингс» и не только курил их сам, но и никому не отказывал. В ломбарде на 3-ей авеню, куда я зашел в поисках очков, я наткнулся на сатиновую спортивную куртку, черную – с одной стороны, белую – с другой. Ее можно было носить и так, и эдак, что я попеременно и делал, прогуливаясь вечерами. Название команды – «Шадоуз» – явно не местное, не бронксовское, было вышито черными нитками на белой стороне и белыми – на черной. Я носил куртку, курил сигареты, щеголял новыми ботинками и светился новым выражением лица. Его, наверно, я бы не смог искусственно создать, но оно было заметно окружающим. Я определенно стал представлять собой другой вид исчисления! На улице, не только для моего поколения, но и ребят постарше, своеобразным моментом было другое – с одной стороны я хотел, чтобы все знали то, что можно было легко понять и так, что деньги бродяге с улицы не сваливаются с неба просто так, а только из одного источника, ведомого всем, с другой – я не хотел меняться, хотел оставаться прежним мальчиком на «переходе во взрослость», таким же чудаковатым, как и прежде, пацаном – сыном местной тихопомешанной. И все же во мне появилось новое – выросшее. То, что придавало резкость и отточенность поведению и чертам характера, то, что острый взгляд учителя мог заметить, как печать божьей милости, то, что могло внезапно включить напряжение мозга и явственно увидеть будущую жизнь, которая могла бы составить гордость обитателю Бронкса, увидеть его, в будущем великого. Я имею в виду, что если бы окружающие меня взрослые были истинно прозорливы и мудры, те кто жил рядом и мог видеть меня в школе, на улице, в магазине сладостей, да где угодно, то их глазам несомненно бы открылась правда обо мне – как об одном из немногих, кто в будущем оторвется от общей приниженности, кто станет другим и состоится как человек. В том, как я двигался, было скрытое искусство ума, так иногда проскальзывает тонкий рассчитанный ход в грубом спортивном состязании, тот, что дает человеку право ощутить надежду на лучшее на какой-то неуловимой момент времени, этот ход, спонтанный и ни к чему не привязанный и не из чего не произрастающий, не имеющий основы, все-таки дает шанс, несмотря на плохие времена и окружение, взвиться в небо Америки, ощутить себя жонглерской кеглей, хоть на время взмывающий ввысь, но не от руки к руке, а от темноты к свету, от ночи ко дню, и в конце концов улетающим в бесконечность вселенной, в объятия Бога!
Так или иначе произошла смена меня самого, и неважно, что чувствовал я сам, а чувствовал я себя – объектом! Как много мелких штрихов и деталей, узнавания нового меня проявилось повсюду, будто я попал на семинар – эти ощупывающие взгляды людей, осматривающие тебя – хлоп, и ты чувствуешь, что тот или иной человек больше не хочет иметь с тобой никаких дел, никогда, или наоборот – раз, а вот этот приценивается к тебе в зависимости от религиозных или политических воззрений, но в любом случае их оценка или отделение от себя значило одно – ты переместился в их системе координат!
В то же время никто ничего не знал, понимаете, с кем я и где работал. Все это было вторичным от изменения моего визуального и ощутимого физически амплуа, кроме, разумеется, тех, кто уже тогда был в бизнесе. Но они-то как раз и ничего не показывали из принципа, и были правы – всему свое время, во-первых, а во-вторых, потому что с их профессиональной точки зрения я как был, так и остался явной шпаной. Вот примерный портрет того состояния улицы, в которую я окунулся тем летом. Никто толком так и не понял, что со мной произошло: как я жил в самом пульсе кровеносных областей, освещаемых бульварной прессой, размноженной среди соединений бумаги с типографской краской, спрятанный осторожной лисой среди разнотравья в самом центре новостей того времени.
И вот вечером я сидел на приступке здания приюта, одев белую сторону куртки наружу, со своими друзьями Ребеккой и Арнольдом и мы были предоставлены самим себе – ребята из стаи в своем прибежище. Это был летний вечер, тот его час, когда голубизна еще яркого неба плавно перетекает в густеющую темноту улицы с загорающимися фонарями. Было шумно, из открытых окон громко верещало радио, покрываемое гулкими голосами из домов. Из-за угла появился бело-зеленый фургон полицейских из местного участка, медленно приблизился к нам и остановился. Тихо урчал мотор, я поглядел на человека в форме, он взглянул на меня, рассмотрел внимательно, оценил по-своему. Мне показалось, что все внезапно стихло, хотя ничего не изменилось, я почувствовал, что куртка моя загорелась в свете заходящего солнца, будто я и машина медленно взлетаем в воздух, отделились шины, корпус, от зеленого низа до белого верха. Затем голова полицейского отвернулась, он сказал что-то сидящим внутри, и они засмеялись. Потом они включили фары, как выстрелили, и поехали от нас.
Это был тот самый миг осознания себя, о котором мне поведал мистер Шульц. В окружении этого странного света я впервые ощутил гнев. Он пришел как подарок, как награда. Я ощутил конкретную, с криминальным душком, ярость, я узнал ее. Она пришла неожиданно, искомая мной и не желаемая одновременно. Пришла на ступенях приюта в окружении таких же странных, как и я, полу-детей. Это была едва осязаемая, запретная взрослость детских мечтаний. Теперь она появилась и утвердила себя – я стал другим, я стал гражданином, теперь уже точно стал. Я был зол, потому что думал, что сам могу решить по какую сторону мне встать, сам, а не эти вонючие полицейские. Я был разъярен, потому что в мире ничего нет временного. Я был раздосадован до крайности, потому что мистер Берман послал меня домой и дал денег, потому что хотел научить меня цене денег, а я этого не понял.
Теперь я вспомнил его слова, мол, не бери ничего в голову, нужен будешь
– тебя найдут. Я стоял тогда около клуба. И не слышал его! Почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя после таких слов я беззаботно запрыгал по ступеням вверх на станцию надземки и опустил монету в турникет с толстым увеличительным стеклом, показывающим как велик американский степной буйвол. И все забыл, вспомнив только на ступенях приюта.