Сергей Самсонов - Аномалия Камлаева
— …Я на самом деле знаю, откуда берутся такие сумасшедшие цены, — разглагольствовала Юлька на заднем сиденье. — Такие цены, потому что сюда приехали русские. Приехали люди, у которых карманы топырятся от денег и которые готовы платить любые деньги. Ну, конечно, услуги, сервис — все высшего качества, чего не отнимешь, того не отнимешь, но все равно ты переплачиваешь и втрое, и вчетверо. Потому что установлены такие правила игры. Наши все такие — просто выложат деньги и никогда не признаются, что на самом деле это дорого. Для них просто не существует самого понятия «дорого». И местные этим пользуются. Ну, чего ты молчишь? Тебе это без разницы, да? Ты такой богатенький, да? Интересно, а откуда у тебя такие деньги, а? Кто ты вообще такой, чтоб у тебя имелись такие деньги? Вы же все должны быть нищими, или я что-то путаю? Ну, не нищими, но все равно не такими, чтобы мочь отрываться в Швейцарии. Кому нужна твоя музыка? Я же ведь послушала — ощущение такое, будто кошку за хвост постоянно тянут, какие-то визги, вопли. Понимаю, сочинял бы танцевальную музыку, делал бы дорогущие, классные биты… вот один бит в Америке действительно стоит пятнадцать тыщ долларов. Но ты же не делаешь.
— Ну, находятся люди, которым нужно то, что я делаю.
— И эти люди дают тебе такие охренительные деньги?
— Случается и такое.
— А может, у тебя жена богатая? Может, ты с ней поэтому и живешь до сих пор?
— У моей жены денег нет. Но в каком-то смысле я действительно нахожусь у одной такой женщины на содержании.
— Чего-чего-чего? Так ты все-таки, значит, — да? — раззадорилась Юлька. — Трахаешь вдову какого-нибудь банкира, и она дает тебе за это туеву хучу денег на вольготную жизнь? И тебе не противно? Или, может, она очень даже ничего себе? Или жирная, старая корова с жопой, сморщенной, как чернослив?
— Тебе двадцать два года, а сознание у тебя — как у устрицы. Есть женщина, и, похоже, действительно очень богатая, и она помогает мне, но при этом я ее ни разу даже в глаза не видел. И поэтому, какая она, не могу сказать.
— Ну, а как же ты тогда вообще с ней связался? И с какого перепуга ей тебе помогать? Может, ты и имени ее не знаешь?
— Где-то десять лет назад я получил от нее письмо, где она предлагала помочь с одним дорогостоящим проектом. Написала, в общем, что она — моя давняя и страстная поклонница.
— Охренеть, Майкл Джексон, Стинг, блин. Поклонницы у него.
— Стало ясно, что в моей заумной музыке она сечет. Ну, вот и готова сделать частный заказ, профинансировать запись, устроить концерты и тэ дэ и тэ пэ.
— Да кто она такая вообще?
— Она — потомок знатного неаполитанского рода, наследница миллионного состояния и княжеского титула. У нее бескрайние гектары виноградников и до черта недвижимости.
— Как зовут-то хоть?
— Пэрис Хилтон.
— Блин, Камлаев!
— Франческа де ла Стронци. Некая.
— И чего она — ни разу не захотела встретиться с тобой?
— Представь себе. Платоническая любовь. Один раз на премьере в Венеции она была где-то рядом в концертном зале, но так и осталась для меня невидимой.
— Наверное, просто уродина. Хромая, горбатая или кривая. Потому и предпочитает любить на расстоянии.
— Ну, судя по тому, что я слышал о ней, она вполне красивая, интересная женщина. Так или иначе, но наше виртуальное общение с ней продолжается вот уже восемь лет. И она мне очень здорово помогла.
— Ну еще бы — столько бабок в тебя вбухала. А тебе и не стыдно.
— Ну да, ну да.
То была в его жизни связь и в самом деле более чем странная. Вне всякого сомнения, в душевном мире этой женщины имелся серьезный изъян («изъян», с точки зрения, разумеется, так называемого здравого смысла, убогой штампованной логики среднестатистического члена «общества потребления», возводящего «коммуникабельность» в ранг высшего человеческого достоинства). Княгиня де ла Стронци предпочитала оставаться невидимой и пребывать в затворничестве, в добровольной изоляции от мира вообще и в частности — от Камлаева, чьим «композиторским даром» она восхищалась. То было бескорыстие чистейшее и такое «нетребованье ничего взамен», что Камлаев здесь в самом деле испытывал неизбывную растерянность. Но несмотря на это недоумение, он все же «помощь» от нее принимал. Все, что нужно было «для дела». В конце концов, он этого не добивался, не просил.
Была ли она неравнодушна к Камлаеву, очаровалась ли им, красиво стареющим самцом? — едва ли. Чисто женская заинтересованность была тут ни при чем. Была ли она раболепной камлаевской почитательницей, преклонялась ли перед «последним музыкальным гением современности»? — да тоже вряд ли. Скорее всего она просто делала то, что считала себя обязанной делать по своему положению. Принадлежала же она к породе вымирающей, к тому типу обеспеченных — в нескольких поколениях — европейских интеллектуалов, которых почти не осталось теперь.
Она давала ему нечто большее, чем просто «месяц в Давосе». Она давала ему вещь редчайшую, безнадежно устаревшую, почти невозможную. Невиданный атавизм. Независимость от условий игры, по которым ты должен быть востребованным и успешным. Вот уже восемь лет как Камлаев мог спокойно не «продаваться». Он был переведен в принципиально иную плоскость: из производителя музыкальных услуг он превратился в придворного музыканта, в «капельмейстера» при княжеском дворе и угодил в зависимость иного, куда более тонкого, неунизительного рода — в просвещенную зависимость от господина. И то была зависимость напрямую — без механизмов продвижения и раскрутки, — персонифицированная, личностная. Так когда-то работали на знатного «дядю» и Гайдн, и Бах. Его единственный «потребитель» (он же заказчик) в музыке неплохо понимал. А понимает ли музыку кто-нибудь еще за пределами уединенной княжеской гостиной, не имело ровным счетом никакого значения. Понимает тот, кто заказывает музыку. Потому и заказывает, что понимает.
Тут приходила ему в голову потешная параллель — с Чайковским и фон Мекк, но за этим частным сравнением Камлаев и главного не упускал. Пассивной культурной роли уже вымершей аристократии. Способность ценить возникает из воспитания и подготовленности, а подготовленность и воспитание — из элементарной материальной обеспеченности. Способность понимать зиждется на золоте Стюартов и Валуа, Шереметевых и Юсуповых, на родовом богатстве, передаваемом из поколения в поколение. (Безродные выскочки Мамонтов и Морозов ощущали себя польщенными хотя бы формальной, финансовой причастностью к непонятному искусству. И слушая, рассматривая своих символистов на содержании, приходили, должно быть, в святой, сладостный ужас — «не понимаю!») Нужно было им, тем аристократам, бездельничать и избаловываться, истончаться и вызревать веками, чтобы возник подлинный спрос на искусство. Только излишество, только переизбыток, только максимальная оторванность от прямой необходимости каждодневно выживать порождают истинный спрос. А когда под напором опрощающего, уравнительного прогресса аристократия исчезает как вид, вот тут-то и начинается всеобщая вакханалия — спрос на видимость, на поверхность, на обертку, на упаковку. Таким образом, Камлаев был искусственно возвращен к «положению вещей» до смерти аристократии.
Если бы его в буквальном смысле взяли «ко двору» — услаждать слух избранных ценителей — и он был бы принужден прикладываться почтительными устами к ручке княгини, служение его приобрело бы гнусно пародийные черты. Ни сам Камлаев, ни Франческа де ла Стронци этой пародийности не хотели. Потому и оставалась Франческа на расстоянии, потому и не звала Камлаева к себе: чистота ее помощи Камлаеву ничем не должна была быть замутнена.
Об этом странном эпистолярном романе, о довольно тесной связи, которую поддерживал Камлаев с итальянской княгиней, прекрасно знала Нина, и положение дел временами становилось не таким уж и безоблачным: не то чтобы Нина всерьез ревновала, но иногда раздраженно говорила мужу, что ей неприятно, противно жить у посторонней женщины на содержании и что она ощущает незримое вмешательство Франчески в их с Камлаевым жизнь — «так, как будто в нашем доме постоянно присутствует кто-то третий». О содержании писем, которыми Камлаев обменивался с Франческой, она прекрасно знала. Она даже читала их — достаточно, чтобы убедиться: в них не содержится ничего личного. Речь шла о передаче Камлаеву довольно редких старинных партитур, автографов, контрапунктических шарад фламандских эзотериков, изощрявшихся в области музыки, неслышимой ухом, или, к примеру, визуальных инсталляций де Машо и де Витри, занимавшихся сложением эмблематических фигур из вьющихся нотных станов.
Одним словом, Франческа присылала ему все то, что было сложно раздобыть, и все, что он мог «положить в работу», занималась арендой студий и концертных залов… — этим, собственно, и исчерпывалось ее дистанционное вмешательство, ее роль третьего в жизни Камлаева с Ниной. Но именно обыкновенность и, в общем-то, незначительность этой помощи, непритязательная легкость ничего не стоящего усилия как раз и раздражали Нину. Плюс интенсивное общение (в последнее время Камлаев сделался замкнут и никого в свою внутреннюю жизнь не впускал) «на полном серьезе», разговор о «вещах последних», каковой считала Нина полностью своей прерогативой и к которому с недавних пор подключилась и Франческа, разумеется, Ниной незваная и непрошеная. Точно такой же разговор о «смерти музыки», точно такую же переписку, но с «мужиками», Нина бы спокойно и охотно приняла, как принимала эти разговоры все последние годы, лишь молча вносила чай и удалялась на кухню — пусть мужики галдят и обещают друг другу изготовить шедевр, от которого крякнет все безнадежно заблудшее человечество. Но этот проклятущий «добрый ангел» Франческа, готовая и выслушать, и оградить, и выручить, и поддержать Камлаева в минуту нешуточного отчаяния, этот ангел Франческа — совсем другое дело. И Камлаев со временем начинал понимать, что именно бесит Нину — равнозначность Франчески и ее самой, Нины, в камлаевской жизни. То была, конечно, всего лишь иллюзия равнозначности, но Нина постаралась убедить себя, что Камлаев одинаково нуждается и в ней, и в постоянно отсутствующей Франческе, и уже не осталось ничего такого, что могла бы дать Камлаеву одна только Нина.