Николай Крыщук - В Петербурге летом жить можно…
Исполнили мы всё, воодушевленные этой любовной неразберихой, как надо, и отправились домой. Часов девять, наверное, было. Закат лимонный на горизонте как-то постепенно застлался косматыми тучами и пошел дождь.
Мы идем, смеемся. Даже забавно. Нам же по девятнадцать. То есть, дождь – тоже приключение. Будет о чем рассказать. И степь – приключение.
Но вот никакой там, по Чехову, ракши на верхней ветке. Сказочник он был все же, при всем своем, иногда, цинизме. Ракша (для тех, кто внимательно читал Чехова) – это зеленая ворона. У меня такое впечатление, что он ее, как и я, увидел в словаре. Потому что никакой ракши в натуре нет. Степь и степь.
Степь и степь кругом. Дождь неторопливый. Без конца и без края. Да что там – природа и слов-то таких не знает.
А нам уже и почесать ногу о ногу невозможно, потому что промокли насквозь. Знобит.
Мы с дороги как-то сошли (за цветочками, наверное) и теперь идем явно не в ту сторону. И никаких по пути верстовых столбов, никакой ракши, хотя бы. Степь же, сковородка эта, остывает моментально. И темнеет быстро.
А Люба-1 меня любит по-прежнему. Хотя нам с ней совсем не интересно уже соприкасаться плечами. Но мы еще стихи сочиняем.
Такое время было.
Люба-1: Когда-то все умрут на свете люди.
Люба-2: И это все случится где-то вдруг.
Ну, умница! Однако очередь моя.
Я: И от всего останется на блюде
Один ублюдочный урюк.
Любы засмеялись, конечно. В одиноком пути вообще легко выглядеть остроумным.
«Причем здесь урюк?» – спросила Люба-1.
«Откуда я знаю? Кто-то забыл его, вероятно, вдруг где-то умерев».
Плыть в этом вертикальном озере дождя скоро стало невыносимо. Все тело оказалось в царапинах, которые начали пощипывать и попискивать.
Мы принялись раздеваться и не заметили, как разделись совсем, оставив на себе только полоски трусиков. Два белых пятна хлюпали рядом со мной, не вызывая ни желания, ни любопытства.
Стало и впрямь немного легче. Будто мы заговорили с природой на одном, ее, то есть, языке, без посредников.
Сквозь монотонный шепот дождя неожиданно донеслись какие-то голоса. Скоро мы увидели трех казахских мальчиков, пляшущих вокруг сидящего коня. Черный круп коня светился неизвестно откуда взявшимся светом.
«Ребята, где здесь ближайшая деревня?» – спросил я.
«Вставай, дурень!» – кричали они и пинали коня ногами. При этом дико, разыгрывая между собой какой-то спектакль, хохотали.
Наш первобытный вид их ничуть не удивил.
«Кто же это знает, дяденька?» – ответил один, в слипшихся шароварах, сутуля свои, мечтающие уже о гордом размахе, плечи.
«Но вы-то сами откуда?»
«Мы – от кудыкиной горы?» – ответом был снова истеричный смех.
Люба-2, между тем, подошла к коню и прилегла на его светящийся круп. Конь не дремал, не умирал, сидел гордо, если гордо вообще можно сидеть. Он смотрел перед собой старыми седыми глазами. Когда Люба-2 предложила ему свою голову, он заржал легонько, даже содрогнулся, но быстро успокоился, привыкнув к ласке.
«Пошли», – сказала Люба-1 Любе-2.
«Пошли, – сказал я. – Мы ведь все же когда-нибудь дойдем».
«Нет, мне с ним теплее. С ним я не замерзну. Я совсем замерзла».
Я подумал, что она права и даже позавидовал этому ее решению.
Вид обнаженной женщины, приобнявшей коня, мне показался вдруг успокоительно точным, правильным, и как бы обещал спасение.
«Ну и ладно», – сказала Люба-1.
«Ты только никуда не уходи, – предупредил я. – Мы сразу за тобой приедем».
И мы пошли дальше с Любой-1, которая меня любила.
Степь еще отдавала свое нажитое за день тепло, и ногам было приятно. Курганные захоронения мы огибали. Я вдруг увидел, как из Любиных стройных ног рождаются неоправданно полные бедра и подумал: «Они ведь ни для чего не нужны». Вспомнил, впрочем, как кто-то говорил, что широкие бедра удобны при родах.
На нашу студенческую стоянку мы набрели еще до света. Комиссар, командир и дежурная Тина ждали нас с чаем и спиртом.
Любу-2 привезли буквально через пять минут. Она удивленно напяливала что-то на себя, видя, что мы уже одетые.
Уголь в топке горел, как всегда, плохо.
Мы смотрели друг на друга чужими глазами и, посмеиваясь, вспоминали наше путешествие. Я с сожалением подумал, что был невнимателен к своим спутницам в темноте. Коленка одной из них, выступившая из-под халата, столько во мне сразу разбудила разнообразных мечтаний. Она была до румянца отлежана другой ногой, которая теперь оказалась внизу. Но указать, кто из них Люба-1, а кто Люба-2, я не смог бы даже на спор.
Окно немного уже отскоблилось от сажи. Утро серенькой походкой стало ходить по комнате. Пора было и на работу.
Вперед на пятьсот километров назад
Как начинается весна, мне известно. Сон обрывается скрипом вдруг заговоривших качелей. Им откликаются на поворотах чокнутые трамваи. Птицы передразнивают тех и других, незаметно для себя вовлекаясь в любовную игру. Мир становится невыносимо громким. Глухонемые, и те кричат. Кричат в роддомах новорожденные, свистят милиционеры, дождь посылает впереди себя ветер, который гудит с оперной серьезностью. Словно по шву, мгновенно расползается зимний прикид неба, и в нем открывается интригующая бездна исподнего. Все вообще инструменты вынуты из футляров и мучительно, в голос, пытаются вспомнить о своем предназначении.
Я еду на новеньком, вчера купленном моторе. Машина послушна. Дорога покрыта воздушной подушкой. Ветер леденит откинутый на стекло локоть. Мне не до этой, в который раз крикливо собирающейся с силами жизни. Я давно выскочил из календаря. Меня ждут.
Но я знаю и то, как начинается лето. Оно вылепливается из тихой мелодии весны, которая все-таки всегда выстраивается, всегда побеждает полоумие начала. Грозы приостановили на время свои татарские набеги. Покоятся в небе пернатые кроны. Убогие греются на солнце, впервые ненадолго вписавшись в пейзаж. Густые запахи. Просыпанная в пыль черешня чумазо улыбается. Милосердие сходит на мир, ссоры не удаются, раны запекаются, влюбленные уходят вдаль по каналам, едва касаясь друг друга. Бог в ударе.
Но мне не до этого всего. У меня назначена встреча, и меня ждут. Мы отогревались последний раз в проходной парадной и договорились. Я успел по снегу еще построить дом с телефоном и редкостным набором классической музыки и теперь еду на вечное поселение. Так было условлено. Еду и насвистываю что-то незатейливое.
Как я смял свой «Линкольн» в гармошку, что почудилось мне, не помню. Лежу на траве, лицо облеплено подорожниками. Милая моя ласково отрывает их и снова накладывает. Смеется и всплакивает, закрывая лицом небо.
– Ну, какой же ты сумасшедший! – говорит. – Спидометр так и заклинило на ста восьмидесяти. Хорошо, гаишников не было поблизости.
– Так мы можем ехать? – отвечаю.
– Ну как же мы можем, когда не можем! Ты посмотри на календарь – год-то еще какой? А мы договорились в какой? Все перепутал. На дворе еще вон какой год, а он уже сто восемьдесят выжимает.
– Машина… – шепчу я.
– Сейчас мальчики ее построят заново. Хорошо еще, мальчики рядом оказались. Ты уж с ними расплатись только. – Она целует солеными от слез губами. – И едешь ты не туда. Тебе теперь пятьсот километров обратно, а потом налево года два с половиной. Я как раз успею и буду ждать, как договорились.
– Может быть, все же поедем вместе?
– Но как же я могу, как же я могу, не попрощавшись со всеми и всем не простив? Ты ведь сам говорил – жизнь и в обратную сторону надо пешком проходить. Ну, говорил ведь?
Я щедро расплачиваюсь с мальчиками. Машина готова, новенькая почти. Тормоза, правда, плохо держат и переднее стекло в сеточку. Ну ничего, по еду осторожнее. Зато бак залит до краев свежим бензином. Мальчики улыбаются, напоминая мне свирепо-услужливых швейцаров.
Милая целует меня. Заползает на мгновение рукой под пиджак.
– Ты запомнил, как ехать? И давай с ветерком, как я люблю. И насвистывай, насвистывай что-нибудь, иначе не считается. – Смеется.
Я вижу в зеркало: она машет мне. Становится легко. Я знаю, что еду не от нее, а к ней. Она ждет меня. Только почему-то некстати вспоминаю, что голоден. И со свистом пока не получается.
Встреча на набережной
«Мощные ветры сотрясали кроны ночных городских садов. Было уже около половины шестого утра. Молодой человек шел неспешной, но быстрой походкой по улицам Петербурга, танцевально обходя лужи и подбадривающе оглядывая почти невидимые деревья: сколько листьев сохранилось на них, а ведь уже середина осени! Осень, правда, в этом году стояла на редкость теплая, светлая, сквозная – и это в гнилом-то Петербурге, в котором углы домов в эту пору покрываются белой пушистой плесенью наподобие той, что хозяйки обнаруживают в баночках с маринованными грибами, а балки, даже новые, железобетонные, сменившие благородно отслужившее дерево, страдают ревматическим недомоганием.