Мишель Турнье - Пятница, или Тихоокеанский лимб
Кое-как он добрался до своей Резиденции в сопровождении Тэна, который возбужденно прыгал от счастья, что хозяин вернулся к нему, хотя его явно обескуражила произошедшая с тем метаморфоза. Первой заботой Робинзона в блаженном полумраке дома было пустить в ход клепсидру. —
Дневник. Мне пока еще трудно оценить все значение моего спуска вниз и пребывания в чреве Сперанцы. Благом ли было оно? Или злом? Это требует серьезнейшего расследования, для коего в настоящее время не хватает важных улик. Надо сказать, что воспоминание о кабаньем болоте внушает мне сильную тревогу, ибо пещера имеет явное сходство с ним. Но не являлось ли извечно зло карикатурой на добро? Не подражал ли Богу Люцифер на свой лад, гримасничая и кривляясь? Так что же для меня пещера — новая соблазнительная ипостась болота или же решительная противоположность ему? Неоспоримо ведь, что пещера, как и болото, возрождает призраки былого; мечтательные воспоминания о младенчестве, в которые я погружаюсь по ее милости, не имеют ничего общего с ожесточенной ежедневной борьбой за то, чтобы поднять Сперанцу на елико возможно высокий уровень цивилизации. Но если болото почти всегда преследовало меня образом моей сестры Люси — нежного, эфемерного существа, не жилицы на этом свете, — то пещера возрождает передо мною благородный и строгий облик матери. Завидное покровительство! Мне чудится, будто ее великая душа, желая прийти на помощь своему попавшему в беду ребенку, воплотилась в самой Спе-ранце, дабы спасти и прокормить его. Разумеется, испытание это тяжко, а возврат к свету еще мучительнее, чем добровольное мое заточение во мраке. Но мне хочется видеть в этой благожелательной строгости острова характер моей матери, которая не признавала успеха, если он предварительно не был подготовлен — и как бы заранее оплачен — тяжкими усилиями. И сколь же утешен я этим опытом! Отныне жизнь моя зиждется на фундаменте замечательной прочности, скрытом в каменном сердце острова, и прочность эту пита-ют дремлющие там до поры до времени силы. Прежде, с раннего детства, характер мой отличался неуверенностью, неустойчивостью, порождавшими смутные страхи, тоску и отвращение. Я утешался мечтами о доме — доме, где смогу окончить свои дни, — и почему-то всегда представлял его себе сложенным из массивных гранитных плит, неколебимо стоящим на мощном, каменном же фундаменте. Нынче я уже не мечтаю о таком. У меня больше нет в этом нужды.
В Евангелии говорится: «…пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное». Никогда еще божественное слово не звучало столь верно, как в моем случае. Пещера явилась для меня не только незыблемой основой, на которой я могу отныне строить свою несчастную жизнь. Она — возврат к утраченной невинности духа, которую каждый из нас тайно оплакивает в глубине своего сердца. Она же — чудесная примирительница покоя, царящего в темном материнском чреве, и покоя, царящего во мраке гробницы, по ту и по эту стороны жизни.
Робинзон еще несколько раз побывал в своей нише, однако сенокос и сбор урожая, с которыми нельзя было медлить, отвлекли его от этих посещений. Собранного зерна и сена оказалось так мало, что Робинзон всполошился. Разумеется, ничто не угрожало ни его жизни, ни существованию стада — имевшегося на острове с лихвой хватало на прокорм всех его обитателей. Но скудость этого урожая нарушила неуловимые, скрытые связи, соединявшие Робинзона со Сперанцею. Ему казалось, что та новая сила, которой налились его мускулы, та ликующая радость, что побуждала каждое утро затягивать громогласный благодарственный гимн, та счастливая бодрость, заряжавшая его в глубинах пещеры, черпались им из жизненных соков Сперанцы и, быть может, опасно истощали ее скрытую энергию. Щедрые дожди, обычно благословлявшие эту землю после тяжкой жатвы, нынче упорно не проливались, лишь нависая свинцовыми тучами, пронизанными сполохами молний, в угрожающе мрачном, но скупом на влагу небе. Портулак, посеянный на нескольких акрах поля и дававший сочные мясистые листья для салата, неожиданно засох на корню, не успев дозреть. Многие козы окотились мертвыми козлятами. Однажды Робинзон заметил облако пыли, поднятое семейством пекари, пробиравшихся через трясину на восточной окраине острова, и заключил из этого, что болото высохло. Сей факт доставил ему огромное облегчение. Но вскоре полностью иссякли оба источника пресной воды, и теперь ему приходилось забираться в самую гущу леса, чтобы запастись водой из оставшегося там ключа.
Этот последний родник, скупо источавший воду, прятался у подножия пригорка посреди лужайки: деревья стояли поодаль, словно в этом месте остров подобрал свою зеленую мантию. Робинзона охватывало бурное ликование, когда, еще не ощущая, но лишь предвкушая жажду, он спешил к тоненькой серебристой струйке. Припадая жадными губами к роднику, чтобы поскорее вобрать в себя живительную влагу, он жмурился и мычал от наслаждения, и перед его внутренним взором вставала заповедь Моисеева:
«Я выведу вас… в землю, где течет молоко и мед».
И однако Робинзон не мог более скрывать от себя, что если в его воображении мед и молоко текли рекой, то Сперанца, напротив, явно оскудевала и та непомерная материнская щедрость, которую он ожидал от нее, быстро шла на убыль.
Дневник. Итак, решение принято. Вчера я вновь укрылся в своей нише. Но это будет в последний раз: я уже признал свою ошибку. Нынче ночью мне, погруженному в полузабытье, не удалось сдержать семяизвержение; я едва успел защитить ладонью узкую, в два пальца шириною, расщелину в глубине ниши — самое потаенное, самое интимное из всех отверстий Сперанцы. Слово евангелиста о детях опять пришло мне на ум, но на сей раз оно прозвучало угрожающе: «…ибо таковых есть Царство Небесное». Какое ослепление побудило меня кичиться младенческой невинностью?! Я — взрослый мужчина в полном расцвете сил и должен по-мужски принимать свою судьбу… Мощь, которую я черпал в недрах Сперанцы, была опасной платою за отступление к собственным моим истокам. Конечно, я обрел здесь покой и радость, но ведь я раздавливал своей тяжестью эту землю-кормилицу. И Сперанца, беременная мною, не смогла больше производить что бы то ни было: так прекращаются менструации у будущей матери. Но, что еще хуже, я осквернил ее своим семенем, этими дрожжами жизни. Страшно подумать, какое чудовищное тесто может взойти на них в огромной печи острова — пещере! Я воочию вижу, как Сперанца, словно гигантский пирог, разбухает, вздымается, расползается по поверхности моря и наконец испускает дух, сперва извергнув из себя некоего монстра — плод кровосмесительной связи.
Я проник в святая святых матери-земли с опасностью для души, для жизни, для целостности Сперанцы. Наверное, много позже, когда старость иссушит мое тело и лишит его мужской силы, я вновь спущусь в эту нишу. Но спущусь для того, чтобы никогда уже больше не подняться наверх. Там обрету я для своего праха самую нежную, самую материнскую из гробниц.
Клепсидра заговорила прежним мерным языком капель, и самозабвенный труд Робинзона вновь заполонил небо и землю Сперанцы. У него созрел грандиозный замысел, который он до сего дня откладывал: превратить восточные болота острова в рисовые поля. Он так и не осмелился почать мешок риса, найденный на «Виргинии». Употребить этот рис в пищу, тем самым лишив себя надежды на приумножение его количества, расточить ради минутного удовольствия сокровище, в котором дремали, быть может, вековые урожаи, являлось, по мнению Робинзона, преступлением, непростительным злодеянием, которое он не мог совершить, которое физически неспособен был довести до конца, ибо возмущенный желудок отверг бы первую же ложку невинно убиенного зерна.
Но культура болотного риса требует сложной ирригационной системы, позволяющей по мере надобности затоплять или осушать поля, и Робинзону предстояло соорудить множество водяных коллекторов, плотин, запруд и шлюзов. То был титанический, непосильный труд для одного человека, обремененного, кроме всего прочего, официальными обязанностями, другими посадками, уходом за стадами. Б течение многих месяцев клепсидра действовала без единой остановки, зато регулярно ведущийся дневник свидетельствовал о все более глубоких размышлениях по поводу жизни, смерти и вопросов пола; мысли эти лишь частично отражали духовное преображение его существа.
Дневник. Теперь я знаю, что окружение людей, при том, что оно есть основное условие существования человеческой личности, вовсе не жизненно важно. Да, оно необходимо, но не обязательно, как смиренно говорят о себе самих Друзья Джорджа Факса, ибо другие люди могут быть заменены тем одним, кому обстоятельства отказывают в общении с окружающими. Заменить данное на созданное есть всеобщая, чисто человеческая задача; верно ведь говорится: главное отличие человека от животного состоит в том, что он лишь от трудов рук своих может ожидать всего, чем природа одаривает зверя, — покрова от холода, орудия защиты и нападения, пищи. Оторванный от общества, я мог либо опуститься на этом острове до животного состояния, ничего не строя и не создавая (с чего я, собственно, и начал свою жизнь здесь), либо, напротив, сделаться эдаким сверхчеловеком, строя и создавая, — тем более что общество этого для меня не делало. Итак, я строил и буду строить, но, по правде говоря, созидание мое идет в двух различных планах и даже в противоположных направлениях. Ибо, если на поверхности острова я продолжаю свой труд по созданию всех сторон цивилизации — земледелия, скотоводства, возведения зданий, управления, законотворчества и так далее, — скопированных с жизнедеятельности человеческого общества и тем самым как бы ретроспективных, — то душа моя претерпевает метаморфозу куда более решительную, рождающую на месте разрушений, причиненных одиночеством, новые, непривычные решения, еще непрочные, еще несмелые, но все менее подходящие под обычные человеческие мерки, послужившие им отправной точкой. Чтобы покончить с противоречием этих двух планов, скажу, что мне кажется невозможным бесконечное его углубление. Неизбежно наступит такое время, когда Робинзон, все более и более дегуманизируясь, утратит право быть губернатором и архитектором все более и более гуманизирующегося острова. Уже сейчас я ловлю себя на некоторых внутренних несообразностях во время моей внешней деятельности. Мне случается работать, совершенно не веря в то, что я делаю, хотя это даже не отражается на качестве и количестве моего труда. Напротив, некоторые усилия приятны именно в силу опьянения бессмысленной монотонностью: ему, этому дурману, нетрудно завоевать поле битвы, покинутое разумом, — поле работы ради работы, без всякого представления о конечном результате. А ведь опасно опустошать здание изнутри до бесконечности: когда-нибудь оно да рухнет. Вполне возможно, что в один прекрасный день этот управляемый, возделанный и застроенный остров совершенно перестанет меня интересовать. И тогда он лишится последнего своего обитателя…