Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
— Как бы твой дитенок не скатился, ты его на руки возьми, а красоту свою сюда поклади.
Она так и сделала. Пристроила «красоту» на прилавке, И от движения воздуха заплескался, заструился розовый легкий шелк.
Старушка скосила глаза:
— Эхе-хе… Кто ж нынче такое купит? Не до жиру, быть бы живу…
Нина приуныла. Видела, что покупателей почти нет, все продают, только кучка красноармейцев толпится у табуретки с картошкой. А тот, кто забредал на рынок, останавливался возле Нины, разглядывал ее товар и уходил молча, либо, прицокивая языком, ронял:
— Стоящая вещь.
Хоть бы рублей двадцать дали, подумала она. Но никто даже не приценивался.
Ну и ладно, не надо, оставлю себе, не умру же без этих денег!
У нее замерзли в ботиках ноги, и она уже додумывала уйти, но тут подошла молодая беременная женщина в беличьей шубке и белых маленьких бурках, обшитых кожей.
— Какая прелесть, — пропела она мелодичным голосом, осторожно взяла в тонкие пальцы комбинацию, встряхнула ее, заиграли на солнце блестящие кружева. — Сережа, иди-ка сюда!
Подошел высокий военный с раздутым саквояжем, на петлицах его бекеши алели шпалы, серебрилась эмблема — змея над чашей. Военврач, определила Нина.
— Погляди, какая прелесть! — женщина вертела перед ним трепещущий шелк, а он смотрел на жену с доброй снисходительной улыбкой, как смотрят на избалованных детей.
Счастливая, с ней муж, вздохнула Нина.
— Сколько же это стоит? — спросила женщина, не выпуская из рук комбинацию.
— Не знаю, — Нина пожала плечами. Женщина удивленно взглянула на мужа, потом — на Нину. — Но я правда не знаю.
Женщина зашла за прилавок, прикоснулась рукой к одеяльцу, в которое был завернут ребенок.
— Можно я посмотрю?.. Я осторожно. — Она откинула угол одеяла, заглянула и тут же опять опустила его. — Какой славный… И видно, что мальчик.
Она улыбнулась Нине, и Нина ответно улыбнулась, они дружелюбно смотрели друг на друга — две матери, как два близких человека, знающих друг о друге то, чего никто не знает. Счастливая, опять подумала Нина. Он будет приносить ей цветы, стоять под окнами роддома, и она через окно сможет показать ему ребенка… Она и завидовала, и радовалась за эту женщину, и жалела ее — ей предстоят страдания, и никто, даже самый любящий человек, не снимет и части этих страданий, в своих муках она будет одинока…
— И я не знаю, — засмеялась женщина. — Сейчас все цены перепутались.
Она все держала полюбившуюся вещь, не в силах расстаться, теребила ее, в легкой розовой пене тонули тонкие пальцы.
Муж взглянул на часы, и она заторопилась. Опять посмотрела на Нину.
— Двести рублей пойдет?
Нина покраснела.
— Да, но… Может, это много?
— Ничего не много! — всунулась соседняя старуха и легонько толкнула Нину локтем. — Еще и мало, если по теперешним ценам…
— Вы правы, это не много, — спокойно согласилась женщина и, порывшись в лакированном ридикюле, вытащила две сотенные бумажки, подала Нине.
— Спасибо, — тихо сказала Нина, и все смотрела на них, как они отошли немного, и он, открыв пузатый саквояж, вытащил газету, завернул покупку.
Старуха тоже смотрела на них, вздохнула:
— Вот ведь как, война всех перемешала, а все одно видно, ежели кто из хорошей-то жизни…
А те не уходили, женщина о чем-то говорила мужу и оглядывалась на Нину. Он тоже посмотрел на нее, достал из саквояжа белый хлеб, саквояж сразу похудел, подал хлеб жене, а та понесла Нине.
— Я думаю, двести рублей и правда мало, вот еще хлеб, пожалуйста.
Нина отнекивалась, стеснялась брать, но женщина положила буханку на прилавок и, улыбнувшись еще раз, ушла. Издали помахала рукой.
— Вот видишь, — проворчала старуха, — а ты заладила: «Много, много…»
Хлеб был красивый, румяный, с лопнувшей на боку корочкой — такой, какой она ела у Ваниных, — и Нина понимала, что этот хлеб — не в придачу к деньгам, а просто милостыня, но, в сущности, ведь все это время она жила милостыней и добротой людей, сама-то не заработала себе и на маленький кусочек хлеба.
— У вас есть нож? — спросила она у старухи.
— Нету, а тебе на что?
— Хотите, отломите себе хлеба.
Старуха поправила шаль, постукала, валенками друг о друга.
— Хотеть-то хочу, да не отломлю.
— Почему?
— Тебе самой надо, ты дитя кормишь. Лучше купи у меня семечек.
Нина положила сына на прилавок, подставила карманы, купила два стакана семечек. Потом отломала от хлеба большой край, подала старухе.
— Ох, гляди, пробросаешься, — сказала та. Однако хлеб взяла.
Нина колупнула пальцем податливый ноздреватый мякиш, положила в рот и почувствовала, как сразу закололо в грудях — пришло время кормить. Она сунула хлеб в заплечный мешок, взяла сына и пошла к станции.
24
Из-за снежных заносов, поезд опоздал, и в Саратов они прибыли не утром, а днем. Последнюю ночь она почти не спала, все представляла встречу со свекровью, и все ее мучили какие-то сомнения, так и казалось: что-то должно случиться. Тягостное предчувствие томило ее. Она уже привыкла к тому, что все ее расчеты и планы всегда летят кувырком, и старалась ничего не рассчитывать, но все равно рассчитывала: поживем с Витюшкой до весны, до теплых дней — и уедем в Москву, может, к тому времени вернется институт…
Опять навстречу мчались черные обледенелые поезда с сугробами на крышах, Нина смотрела на них из окна, и ей делалось страшно, почему-то поезда эти казались пустыми, летят они неизвестно куда сквозь снег и мороз, и в них нет ни одного живого человека.
На разъезде, перед самой Волгой, долго стояли, к ней подсели две женщины с мешками, одна проворчала:
— Близок локоть, да поди укуси! Прежде-то два часика — и дома, а теперь и все двенадцать можем простоять.
Нина узнала напевный саратовский говорок.
Из разговора она поняла, что они ездили менять на продукты вещи, и вдруг одна сказала:
— Как там мои ребятишки, одни ведь, старик другой месяц на окопах…
— Как «на окопах»? На каких «окопах»? Почему? Неужели его ждут в Саратове? Неужели он придет и сюда? И опять ей придется бежать?.. Но почему, ведь от Москвы отогнали, а Москва много западнее…
Нет, никуда не поеду больше, никуда! Будь что будет!
Потом она подумала, что того «старика», мужа этой женщины, возможно, мобилизовали куда-нибудь далеко, на далекие окопы, и успокоилась.
Последний кусок пути поезд шел медленно, часто останавливался и снова нерешительно дергался, как будто машинист раздумывал: стоит ли двигаться дальше.
Из вагона Нина вышла последней. Встала на перроне, всматриваясь в мечущихся у поезда мужчин и женщин с неясной надеждой, — вдруг по какому-то чуду ее все же пришли встречать?
Маленькое малиновое солнце застыло в небе, под ногами хрустел малиновый сухой снег, бежали люди с малиновыми лицами — то ли от солнца, то ли от мороза, — прикрывали варежками лицо… И Нина, пока шла к трамваю, чувствовала, как забивает дыхание, как сковало губы и ноздри, она никак не могла вдохнуть воздух.
Что будет с ним? — думала о сыне и все крепче прижимала его. Она и не помнит такого мороза.
У вокзала было трамвайное кольцо, повизгивая колесами, подъезжали красные и синие вагоны со слепыми замерзшими окнами, дуги скользили по проводам, с них на повороте сыпались искры.
Нина спросила у женщины, как добраться на улицу Ленина, та сказала «букашкой», но с пересадкой у крытого рынка. «Букашки» долго не было, у Нины, онемело лицо и пальцы ног, она притопывала на снегу, и все, кто стоял тут, тоже пританцовывали, а двое мужчин, чтобы согреться, толкались Плечами, падали на скользком, вставали и опять толкались.
Нина все чаще припадала к одеялу, дышала туда, где голова сына, а женщина, которая объясняла про трамвай, посмотрела на нее круглыми испуганными глазами:
— Гражданочка, щека-то у тебя совсем белая, три ее, три!..
Но Нина не могла одной рукой держать сына, он с каждой минутой тяжелел, она пригнулась к суконному одеялу, пыталась потереться о него.
— Дай, подержу, а ты — снегом, снегом…
Женщина поставила сумку, забрала у Нины ребенка, и Нина, зачерпнув на обочине горсть сухого рассыпчатого снега, принялась растирать щеки.
Заплакал сын, наверно, замерз, в отчаянии подумала Нина, женщина, покачивая его, сказала, что с утра было тридцать градусов, дети не учатся, на школах вывесили красные флажки, а базар совсем пустой, привозу нет…
Нина уже расстегивала пальто, чтобы запахнуть поверх одеяла полы, но тут подкатил трамвай с буквой «Б» наверху, и она с трудом взошла на подножку.
В трамвае было холодно, вожатый сидел в полушубке, окна покрылись изморозью, как глаза бельмами, толсто одетая кондукторша в платке и перчатках с отрезанными пальцами отрывала от рулона билетики.