Станислав Олефир - Колымская повесть
Когда караван скрылся за деревьями, я возвратился в избушку. Включил транзистор, варю зайца, а у самого не идет с головы происшедшее. Старик Горпани, который сторожит факторию на Новых озерах, рассказывал, что в кочующих по Буюнде эвенов живет слепая старуха. Этой старухе во время перекочевок завязывают лицо, чтобы не поранить о ветку или сук. Когда едешь по тайге, даже зрячий не всегда успевает отклониться, а слепой — тем более. Но почему эта ехала в самом конце элгуна, к тому же на «поганых» нартах? У кочевников имеются особые нарты, на которых возят «поганую» одежду, которую женщины одевают, когда у них месячные. Однажды подвыпившие пастухи нарочно посадили на эти нарты директора совхоза и полчаса катали вокруг стойбища. Он продал геологам обещанный пастухам снегоход, те на него зуб и заимели.
Возят, как дурачка, вокруг стойбища и хохочут, он смеется вместе с ними. Потом обо всем этом по рации соседним оленеводческим стойбищам рассказали и специально по-русски, хотя обычно переговоры ведут на своем языке. Даже на траулерах, что ловят минтай в Охотском море, слушали, как директор восседал «на грязных бабских штанах», словно на пуховых подушках…
Кроме «поганой» одежды на эти нарты могут положить давшее осечку ружье, нож, которым кто-то поранился, или маут, с которого срываются олени. Сами оленеводы на эти нарты даже не присаживаются отдохнуть…
Но более всего меня занимало, почему я не смог заговорить с женщинами? Ведь пытался же, но не вышло даже открыть рта. И они понимали это, не зря же толстуха приложила к губам руку, чтобы не силился.
И вообще, куда они направились? Обычно, после заката солнца оленеводы не кочуют. Значит, остановятся где-то рядом. А у меня везде капканы. Попадется их собака, беды не оберешься. Нужно идти к ним и устанавливать отношения.
Отодвигаю к краю печки кастрюлю с зайцем и укладываю в рюкзак пилу. У них ни одного мужика, а какие из женщин лесорубы — известно. Когда-то неподалеку отсюда был женский лагерь, и до сих пор там торчат пни от заготавливаемого зечками леса. Каждый пенек, словно мышами погрызенный. Наверное, тысячу раз тюкнет, пока не уронит ту лиственницу. А у меня пила от самого шпиона Мюллера. Мюллер отсидел лет пятнадцать в нашей зоне, и сейчас работает в ателье фотографом. Когда наводит на клиента объектив, каждый раз говорит примерно так: «Сиди, милый человек, спокойно. Я ночью из-под полы военные аэродромы фотографировал. Можно было звездочки на самолетах пересчитать…»
Мюллера не расстреляли потому, что на спор с лагерным начальником напилил за смену пятнадцать кубов леса. Сам отковал и нарезал из автомобильной рессоры пилу и обогнал на лесоповале целую бригаду лесозаготовителей. Теперь живет в соседнем со мною бараке, и я иногда хожу к нему в гости. Каждый раз двадцатого апреля — в день рождения Гитлера — Мюллер одевает эсесовскую форму, садится перед зеркалом, пьет водку и плачет. Потом бывшие полицаи Акуленко и Франчук бьют ему морду, а участковый пишет на всех троих протокол.
В лагере Мюллер оставил зубы, пальцы на ногах и один глаз. Еще ему отбили легкие. Он лечит их медвежьим жиром, которым я его снабжаю. За это Мюллер рассчитывается самодельными пилами. Они коротки и тяжеловаты. Но необыкновенно остры. Мюллер лишь просит, чтобы я не точил их сам, потому что после меня их проще выбросить…
К оленеводам не положено ходить без гостинца. Более всего они рады водке, но ее у меня нет. Сую в рюкзак пачку тридцать шестого чая и тороплюсь к нартовой дороге.
Какое-то время она бежит вдоль ручья, затем поднимается на террасу, и здесь я замечаю что-то чернеющее на нартовом следу. Наверно, свалилось с нарт, а женщины не заметили. Когда я охотился в долине реки Ямы, мимо моей избушки проехали на нартах пьяные пастухи, потом я подобрал на дороге два куска сливочного масла, коробку китайской вермишели и валенок…
Не-ет! Это собака. Мертвая. Вернее, убитая. Лежит ко мне головой, изо рта тянется струйка крови. Дальше на нартовой дороге заборчиком стоят воткнутые в снег лиственничные ветки. Гольд Кеша, с которым я охотился в уссурийской тайге, таким способом «запирал» лыжню, когда за нами увязался поднявшийся среди зимы медведь. Правда, в тот раз Кеша уверял, что это принявший медвежий облик черт, и даже пули в наших ружьях нарезал крестом. Но сейчас я в более сложном положении, чем тогда с Кешей. Пойду следом, а та толстая, я почему-то уверен, что она главная среди женщин, поступит со мною, как Кеша с медведем.
И вдруг меня осенило. А что, если эту женщину повезли убивать! Сколько раз слышал о том, что чукчи душат стариков удавкой, а эскимосы — куском моржового сала. Может, и эти как-то там отправляют зажившихся родственников к «верхним людям». Конечно, все это делается в большой тайне, поэтому, встретив меня, женщины так испугались.
Дед Горпани с Новых озер рассказывал, что где-то недалеко есть сопка, на которой коряки сжигают умерших людей. Он предупредил меня, если наткнусь на сломанные нарты, ружье или нож, ни в коем случае не трогать. Эти вещи принадлежат мертвым и даже, касаться их руками, грех.
Огибаю убитую собаку, поднимаюсь немного выше и там, где ручей впадает в таежную речушку Аринкиду, в начинающихся сумерках замечаю костер. Я исходил в тех местах каждую тропку, проверил каждую кочку, но не заметил ни кострищ, ни сломанных нарт, ни, тем более, ножей и карабинов. Может, Горпани что-то напутал, и ту женщину привезли сюда совсем с другой целью.
К Аринкиде у меня своя лыжня. Разворачиваю лыжи, бросаю еще один взгляд на лежащую среди нартовой дороги собаку и качу вниз…
На небольшой, окруженной тополями и лиственницами поляне горит костер. Рядом с ним все на тех же нартах сидит женщина с обвязанной головой. Полная женщина рубит сухую лиственницу в стороне от поляны. Остальные готовят места под палатки. Они уже убрали снег и выстилают мерзлую землю лиственничными веточками. По темнеющим в сумерках квадратам вижу, что готовятся поставить три палатки. Оленей не видно. Наверное, их отпустили пастись. Оставшиеся в живых собаки налицо, но на меня никакого внимания. Обычно даже знакомого человека они встречают звонким лаем, здесь же подняли головы, посмотрели в мою сторону и улеглись снова.
Полная женщина тоже заметила меня, но не кажет вида. Тюкает и тюкает топором, соря на снег мелкие щепки. Достаю из рюкзака мюллеровскую пилу, подхожу к сухостоине и в несколько взмахов роняю на снег. Женщина посторонилась, чтобы не задело падающим деревом, и принялась собирать обломленные сучья. На лице никакого удивления. Того ужаса, который я видел какой-то час тому назад, тоже нет. Просто подбирает сучья, между делом посматривает в мою сторону и даже чуть-чуть улыбается. Я показываю ей на пустые нарты, которые нужны мне, чтобы подвозить дрова к палаткам. Она понимающе кивает, и скоро мы трудимся, как давно сработавшаяся пара. Я режу лиственницу на чурбаки, она укладывает на нарты, и мы вместе тащим их к стойбищу.