Себастьян Фолкс - И пели птицы...
Я не забывал о том, какой совет дал будущим поэтам Джеймс Фентон: старайтесь в каждом стихотворении писать о том, чего никто не знает. Я понимал: если мне удастся привнести в свой рассказ о войне нечто новое, он привлечет внимание даже тех, кто хорошо о ней осведомлен, и в этом смысле история бойцов-землекопов представлялась мне более чем подходящей. Однако я все еще не нашел ответа на преследовавший меня вопрос: зачем это нужно? Какое отношение к нынешней жизни имеют все эти давние ужасы? И я решил ввести в книгу относительно современный персонаж — Элизабет, предоставив ей задаваться этими вопросами.
К весне 1992-го почти все эпизоды романа уже выстроилась в стройную схему, а его главная тема, продиктованная прочитанными мной книгами и документами, определилась сама собой. Тема формулировалась следующим образом: как далеко мы способны зайти? Где пролегают границы человечности? Меня всегда поражало, что за все время бессмысленного уничтожения десяти миллионов человек никто ни разу не сказал: хватит, если мы и дальше будем продолжать в том же духе, мы потеряем право именоваться людьми. На самом деле в 1917 году французская армия уже бунтовала, и довольно ощутимо, хотя беспорядки в основном сводились к нежеланию солдат ходить в атаки; 1 июля 1916 года некоторые немецкие пулеметчики, устрашившись того, что натворили, отказались воевать дальше. Однако эти факты так и не дают ответа на главный вопрос. А ответ, судя по всему, заключается в том, что предела тому, на что способен человек, просто не существует.
Я не раз побывал в местах боев Западного фронта и убедился, с какой легкостью мы предаем забвению историю: лишь крошечная табличка напоминает посетителям занимающего две комнаты музея Альбера, что в войне 1914–1918 годов участвовали не только французы, но и представители других народов; местные жители, с которыми я разговаривал, удивлялись, услышав, что в ней сражались и британцы. В апреле я отправился на линию фронта, проходившую вдоль Соммы, прихватив с собой полученную в Британском военном музее карту. Мне давно хотелось узнать, что представляли собой печально знаменитые места до того, как приобрести свои нынешние страшные имена: оживленный порт Хиросима, заброшенные сарайчики в прелестном городке в предгорье Карпат, известном как Освенцим. На что походила Сомма, пока не стала «той самой Соммой»? Если сюжетом книги будет рассказ о том, как далеко человек может зайти душой и телом в деле убийства, тот же вопрос в ней должен быть поставлен и в отношении любви. Я с самого начала решил, что действие первой части книги будет разворачиваться в мирное время и состоять из живых сцен, предвестниц близящейся — что было известно мне, но не персонажам книги, — катастрофы с множеством смертей и увечий. Я остановился в скромной гостиничке на ферме, расположенной на берегу Анкра, непосредственно за линией британских окопов. Я чувствовал, что почти приблизился к местам событий, но искра все никак не высекалась — я так и не мог постичь, что именно мой англичанин забыл в этой сельской глуши. В отчаянии я вернулся в тоскливый Амьен — радиомузыка на улицах, унылый кафедральный собор. В разделе «Достопримечательности» туристская брошюра сообщала, что после опустошений, причиненных двумя мировыми войнами, от города почти ничего не осталось, однако мне не терпелось посетить его знаменитые водные сады.
Я сидел с десятком других туристов в плоскодонном ялике и, подавленный, размышлял, удастся ли мне когда-нибудь написать эту книгу. А потом увидел крысу на берегу канала, подпертом досками, — строители окопов называли их «шелевкой». Вдоль воды тянулась гниющая растительность, и внезапно я оказался там, в жарких послеполуденных часах 1910-го; я ощутил, как женщина прижимается ногой к ноге своего любовника, как грядущая война отбрасывает тень на подернутые ряской каналы, от которых веяло сыростью. Экскурсия закончилась, я торопливо вернулся к оставленной у собора машине, достал из бардачка лист бумаги и записал: Изабель, красная комната, приемная дочь-подросток, сцена в постели… А потом свернул на соседнюю улицу, бульвар дю Канж, и увидел строгих очертаний крепкий увитый плющом дом, в котором эта сцена произойдет; конечно, Стивен будет никаким не фермером, он будет работать на текстильной фабрике, столь естественно связывающей Амьен с Англией. В тот вечер за ужином в пансионе напыщенный постоялец отпустил пару снисходительно-одобрительных реплик в адрес хозяйки, а потом с напускной застенчивостью запел; его пухленькая жена взирала на него с одобрением. Казалось, все вокруг меня так и просится в роман.
Я провел несколько дней в прогулках по берегу Анкра, вдоль линии британского фронта, видел жалкий клочок земли, который англичане отбили при наступлении, унесшем за один день жизни шестидесяти тысяч человек. Я проводил долгие часы на маленьких кладбищах. Не знаю, что я искал, я просто впитывал в себя этот мир, возможно, надеясь обрести право описать его. Временами меня душили ярость и гнев; временами я чувствовал, как моя унаследованная с детства холодная целеустремленность леденеет; а временами — под весенним солнцем, среди надгробий — на меня снисходили странный покой и легкость, как будто я сидел в компании друзей. Не обманывает ли меня предчувствие? Неужели я и вправду смогу написать эту книгу? Сомнения грызли меня — и не без оснований, признавал я, если учесть масштаб задуманного и отсутствие знаний, потребных для выполнения поставленной задачи (даже в мелочах: я, например, никогда не интересовался тем, какие существовали рода войск и чем отличались их кокарды). На лесистом склоне близ мемориала в Тьепвале я споткнулся о снарядную гильзу, — значит, оно здесь, оно все еще здесь. Потом на просевшей дороге — под дулами немецких пушек Бомон-Амеля — набрал немного земли; если, работая, я буду притрагиваться к ней, она наверняка свяжет меня с прошлым. И наконец, постоял под огромной аркой Тьепваля с нанесенными на нее именами — словно сноски мелким шрифтом, набранные в небе, — пропавших без вести солдат; не павших, а просто исчезнувших без следа. Затем вернулся к машине и поехал к Ла-Маншу.
Стивен с войны вернется — это я, во всяком случае, знал. Важно было избежать, чтобы он напоминал навязший в зубах образ синеглазого офицера, весело распевающего «Сложи свои беды в походный мешок»[3]. Тон повествованию задавала сама тема романа; описываемые в нем события подразумевали, что вынести их мог только человек определенного склада характера, следовательно, личность Стивена вырисовывалась более или менее ясно. Такова, я думаю, идеальная схема: двигаться от темы к событиям и характерам, хотя мало кому удается осуществить ее на практике. К примеру, персонажи Джинни и Грея развивались с пугающей самопроизвольной быстротой, следуя за логикой романа, который, в свою очередь, норовил вырваться из-под воли автора. Изабель я решил снабдить достаточно богатой биографией, описав ее семью и детство, — редкость в современном романе, но для выполнения тех задач, которые я перед ней ставил, это представлялось мне необходимым. Майкл Уир и Джек Файрбрейс обеспечивали гармонический контрапункт Стивену: простодушие против мудрости, испуг против хладнокровия, уныние против предприимчивости. Поначалу Элизабет существовала для того, чтобы задавать вопросы читателю и служить повествовательным стержнем: с ее помощью я стремился показать, что настоящее неразрывно связано с прошлым, равно как и общественное с личным — эта идея красной нитью проходит через все три тома, составивших мою «Французскую трилогию». Впрочем, куда весомее оказался вклад Элизабет в развитие сюжета: ее посещение Бреннана в доме инвалидов, расшифровка дневника Стивена и резкие переходы в ретроспективу 1917 года, звонок в Шотландию, Грею, во время которого до нее сквозь телефонное потрескивание доносится живой голос прошлого. Все эти эпизоды символизировали для меня и, надеюсь, для читателя главное — стремление обратиться к прошлому с искупительной любовью.