Александр Астраханцев - Сны
Небрежность эта, я знаю, совсем не оттого, что она меня не любит или, упаси Бог, ненавидит — просто так привыкла.
Но вот сверх всего она спросила меня, сколько времени, и я, довольный ее доверием: могла ведь спросить любого, а выбрала меня! — перестал совать в сидор банки, отодвинул рукав телогрейки, посмотрел на часы и ответил вполне почтительно. Она от моей почтительности сразу, чувствую, подобрела. И хотя ничем не выдала доброты ко мне, я все же уловил это нечто вроде возникшего между нами доверия. А внимание к мужчине у продавщиц — это, как всем уже известно, значит только одно: я, стало быть, могу позволить себе некоторую свободу по отношению к ней: сказать, к примеру, лишнюю фразу без страха, что меня одернут, или просто пошутить, или даже флиртануть, и вполне могу рассчитывать на ответ, а, может, и на большее: ведь продавщица — существо независимое, всегда сытое и с чисто по-женски изменчивым характером, так что любой мужчина может рассчитывать на ее особенное внимание к нему и, рассчитав, прийти вечером к ней домой, и она выставит ему лишнюю бутылку водки и ужин и оставит у себя — сумей он только прочесть в ее ответе на свой «закидон» намек на благосклонность.
Но я, от греха подальше — ну их к шутам, как-то страшновато заниматься таким делом с лицом почти что официальным — у меня на это жена дома, в бараке имеется, а жены не хватит — соседка через дверь есть. Так как-то спокойнее… Стоящие позади меня напряглись — ждали, что я ей отвечу, и тут облегченно разом вздохнули: очереди не задерживаю, не начинаю любезничать на глазах у всех, не клюнул; значит, кому-то из мужиков позади фарт подвалит. И, как бы отторгая меня, продавщица уже нетерпеливо кричит Гоше, чтоб срочно принес еще два ящика водки, и Гоша, не ломаясь, тотчас отзывается: «Счас!» — и уже бежит, бережно обняв их, с огромным почтением и к ноше, и к продавщице, и суетливо спрашивает, куда поставить — сразу видать, что эта начальница над водкой, а не какая-то там лахудра с колбасой и рыбой — главная и единственная властительница и над ним, Гошей.
А я тем временем быстренько-быстренько, не привлекая ничьего внимания, завязал свой сидор, подхватил в свободную руку банку с огурцами, отодвинулся от прилавка и канул со света в гущу толпы; женщины теперь, с явным уважением ко мне, почтительно расступились, только я не понял, за что такое почтение: то ли за мою стойкость, то ли что отмечен вниманием продавщицы; во всяком случае, ни одна не посмела на меня рыкнуть: «Куда прешься по ногам-то?» — пока я пробирался к выходу, задевая, естественно, всех сумкой. А одна так, жалея меня, нервно крикнула остальным: «Пропустите же его, видите, мужчина нагружен как!»
И в самом деле, я, когда уже вышел на улицу, вспотевший и расхристанный, и вздохнул полной грудью, то почувствовал: действительно, так нагружен, что не знаю, как и донесу. Впрочем, тут же и устыдился: да ведь, чай, каждая из женщин не меньше моего понесет, после трудовой-то смены! Хотя, что это я о них? Они ведь к этому как-то более привычны…
Ох, сны, сны — сны молодости нашей…