Пер Лагерквист - Морис Флери
— Что случилось с вами? Кто вы? — он ответил, не поднимая глаз:
— Я человек, который вернулся с войны. Я хотел подойти к вашей двери попросить хлеба, но упал без памяти возле этого прекрасного дома — возможно, он ослепил меня своей белизной, и сейчас еще у меня кружится голова.
Она сказала, что ему приготовят постель и он сможет отдохнуть. Но он объяснил, что нужды в этом нет, пусть только позволят ему немного отлежаться здесь, на диване, и скоро он вовсе придет в себя. И его оставили одного.
Когда они ушли, он разрыдался. Но слезы не смягчили его сердце. Он оплакивал свой злосчастный жребий, сделавший его чужим в родной семье. Но ни минуты не думал он уйти от этого жребия: простить детям, что они не узнали отца, жене — что не узнала мужа. Случившееся, думал он, показало, что всю свою прежнюю жизнь он был одинок. Что ж, значит, и впредь он будет жить точно так же. Если он сейчас назовет себя, что будет тогда? Жена и дети бросятся ему на шею, кинутся целовать и ласкать его. Но на сердце у него будет столь же сиротливо и пусто, и вовек не услышать им музыку его души.
Спокойный, хоть и с ожесточившимся сердцем, вышел он вскоре из дома. В саду тем временем уже накрыли завтрак, и его тоже пригласили к столу.
Как ярко сияло солнце, как сверкали росой цветы и деревья! Вся природа замерла, купая влажную свою поросль в потоках света. Человек, у которого украли лицо, вышел на солнце, рядом с ним шла его жена. Вместе вступили они под сень кудрявых деревьев, которые уже столько раз зеленели на их веку. Следом шли дети.
За столом говорили о войне, о боях. Он поведал о том, как пули и осколки снарядов, стремительно проносясь в ночи, мгновенно и безошибочно выискивают свои жертвы, сколько бы те ни прятались во мраке, ни сжимались в комок, и наносят им тяжкие раны. И еще, по просьбе хозяйки, он рассказал, как сам был ранен в одну из таких ночей. Они шли в атаку. Отсветы рвущихся снарядов озаряли небо. Вдруг его швырнуло оземь, и будто горячим потом обожгло лицо. Он задрожал всем телом от боли, из окровавленного рта вырвался стон. Этот стон потонул в хоре других, возносившихся к небу во тьме. Он лежал всеми покинутый, истекая кровью. Потом впал в забытье, и вокруг него сомкнулась тишина.
Женщина спросила, в какой же битве постигла его эта страшная участь. Он ответил. Тогда она сказала, что ее муж, отец вот этих малых детей, тоже ушел на войну, наверно, и он участвовал в битвах, о которых сейчас рассказал гость, но от него уже давно нет вестей: что, если в ту самую ночь он тоже лежал раненый, истекая кровью, на необозримом поле брани и его стон — вопль ужаса и боли — сливался со стонами других солдат? Пришелец ответил ей:
— Да, быть может, он лежал рядом со мной.
И от этих слов содрогнулись дети, сидевшие рядом с ним на солнце, а глаза матери их заволокло слезами. Он спросил, как звали ее мужа. Она сказала:
— Морис Флери. — Только она произнесла это имя, как он, вздрогнув, впился в нее и детей пристальным взглядом. Она испуганно воззрилась на него. Потом с тревогой спросила: — Почему вы так пристально глядите на нас?
Он ответил:
— Потому что Мориса Флери нет в живых, он скончался у меня на руках.
Заливаясь слезами, дети кинулись к матери, прильнули к ней, словно ища защиты от страшного незнакомца, который говорил такие жуткие вещи. Мать крепко прижала их к себе, лицо ее исказил ужас.
— Правда ли то, что вы сейчас сказали? — спросила она.
Он повторил:
— Мориса Флери нет в живых, он умер у меня на руках.
И тогда она с горькими слезами и причитаниями склонилась к детям.
А он спокойно созерцал их скорбь. Его удивляло, что они так бурно оплакивают какого-то чужака, ведь много лет он был лишь гостем в их доме, а сейчас они вдруг вспомнили его имя. Они рыдали. Он же заговорил о том, как делил с покойным все тяготы и радости будней, как в бою они всегда сражались плечом к плечу, вместе изнемогали и поддавались отчаянию и вместе мало-помалу вновь обретали силы. Вскоре после того, как сам он был ранен, в тот же лазарет в ближнем тылу привезли Мориса Флери. Ничто как будто не угрожало его жизни, он получил штыковое ранение, обычно такие раны заживали быстро. Как близким друзьям, им разрешили расположиться на соседних койках. Но Морису Флери вдруг сделалось хуже, рана нагноилась, и зараза стала стремительно распространяться по всему телу. Он невыносимо страдал. И в ночной тишине шепотом поверял свои страдания другу. Корни сердца — прекрасные, пылающие алой кровью сосуды — один за другим всасывали отраву и гнали ее внутрь. И чувства, и мысли его — самый хрупкий, самый заветный сосуд! — казалось, были отравлены тоже. Раненый корчился в муках, взгляд его молило пощаде. Как тяжко было видеть эти глаза, умоляющие, точно у пса, которого задумали пристрелить, старого, больного пса, который, даже после того как пуля пробила ему грудь, заклинает взглядом: вспомните, каким я был прежде, вспомните мою преданность, верность, вспомните, как я любил вас всех, и оставьте мне жизнь. Невозможно было спокойно смотреть в эти глаза, равнодушно видеть эти муки. А яд постепенно одолевал его могучее тело. Яд не ведал пощады. И все же ближе к концу умирающий вновь обрел прежнюю силу и ясность духа. Он сказал, что жизнь не имеет для него большой цены, ничто не привязывает его к ней — бездомного, одинокого, отверженного изгоя.
— Не мог он этого сказать! — воскликнула женщина, обратив к незнакомцу заплаканное лицо.
Незнакомец ответил:
— И все же он так сказал. А перед самой кончиной, когда я спросил, не осталось ли у него хоть кого-нибудь, кому я должен буду поведать о его последних минутах, он прошептал: «Никто не знает меня».
Она спросила:
— А точно ли звали его Морис Флери?
Незнакомец ответил:
— Да, точно.
Она снова спросила:
— Вы помните его лицо?
Незнакомец ответил:
— Да, очень хорошо помню. Лицо у него было мужественное, суровое, кожа смуглая, свежая. Большие серо-голубые глаза. И голос, низкий и звучный.
Женщина не сомневалась теперь, что то был ее муж. Но как понять его последние слова? Незнакомец сказал:
— Может, их навеяла лихорадка, может, он просто бредил.
И оба согласились, что, наверное, так оно и было.
Весь день убитая горем женщина предавалась скорби. А день был теплый и благостный, широко и чисто распахнулось небо. Женщина ходила взад и вперед по саду, между яркими клумбами цветов. И незнакомец вынужден был ходить за ней следом, и она снова расспрашивала его о смерти мужа, о последних его минутах. Ей все хотелось знать о его страданиях, о том, как он их сносил. Незнакомцу пришлось рассказать ей, как им обоим жилось на войне, как отважен ее муж был в бою, что говорил он и думал, когда оба они после битвы отлеживались на земле, напоенной горячей кровью.
Наступил вечер, и женщина принялась упрашивать незнакомца остаться. Если он уйдет, горе сломит ее совсем, одно спасение — слушать рассказ о муже. Он обещал ей, что останется на ночь.
Они направились к дому. Длинные, узкие тени их и легкие тени детей плыли впереди. На стене дома головы обозначились крупно и резко. Глядя на них, он подумал: «Тень — это человек, у которого украли лицо. Я — тень самого себя». Затем они вошли в дом.
Пришелец не покинул хутор ни на другой день, ни на третий. Всякий раз женщина настойчиво просила его остаться, и он оставался. Наконец однажды в сумеречный час он решился рассказать ей о себе, о странной своей судьбе. Он вернулся домой после ранения, которое уничтожило его лицо. Никто не узнал его: ни мать, ни отец, ни младшие братья и сестры, осыпавшие его поцелуями, когда он уходил на войну. Никто, кроме собак — те лизали ему руки. И тогда он ушел из родного дома — неузнанный, как и пришел. Разве не обязана мать узнать свое дитя, отец — своего сына? Возьми лицо мое, но, каким был, такой и ныне стою я пред тобою. С тех самых пор он и скитается среди чужих людей и кормится подаянием.
Охваченная жалостью, женщина предложила незнакомцу остаться у нее сколько он пожелает и считать ее дом своим. Разве не счастье распахнуть двери дома перед горемыкой, который был последним другом ее мужа!
Пришелец с благодарностью принял ее приглашение.
Отныне и она, и дети с каждым днем все больше привыкали, все сильнее привязывались к нему. Малышей уже не отпугивал его вид, они забирались к нему на колени и без устали слушали его рассказы — все, что он говорил им своим глухим, хриплым голосом. Всякий раз, ощущая тяжесть их хрупких телец на своих коленях, близость их своему телу, он испытывал чувство глубокого одиночества и тоски. Когда никого не было рядом, он, случалось, вдруг пылко привлекал их к себе, прижимал к груди. С изумлением взглядывали они на него и потом долго сидели молча. Мать замечала его любовь к детям, и на сердце у нее теплело. Часто они подолгу сидели вдвоем и говорили о детях. И в этих беседах, и во многих других обстоятельствах ей открывались достоинства его ума, богатство его души. Ее доверие и привязанность к нему росли.