Сергей Полищук - Консул де Рубинчик, виконт
– Он плохо кончит! – покачивая головой, уверяли пожилые одесские моралисты и философы, потягивая кофе на веранде у того же Фанкони или у Робина, или просто, сидя по вечерам на лавочке у ворот своего дома. – Я вам говорю, этот Кока – он кончит нехорошо…
Но Кока-то как раз кончил свой жизненный путь едва ли не лучше всех вообще: в девятнадцатом году он уехал в Грецию…
* * *…Молодого Рубинчика (кажется, такой и вправду была фамилия этого человека), одного из самых честолюбивых одесских присяжных поверенных, а, быть может, и самого глупого, Кока принял несколько дней спустя в своем кабинете в городской управе как старинного знакомого, шагнул к нему навстречу и крепко обнял его за плечи.
– Ах, Мишель, Мишель! Ну, право же, вы – молодчина. что надумали меня навестить, право же, молодчина! Вот только порадовать мне вас буквально нечем…
Мишель, он же Миша или Мотя («Мотька Рубинчик с Косвенной, слыхали? Он теперь вихрестился, в большие люди виходит…»), Мишель был, наоборот, сдержан. Не исключено, что его разговор с отцом оказался более тягостным, нежели тот, какой здесь описан, и старый хрен напомнил сыну о немалых своих прошлых деяниях, а заодно о его сына сомнительной благодарности за них («Дите – гой, а?!»), не отказав себе и во всегдашнем удовольствии отметить, что денег он, отец, лопатой не гребет, поскольку сам их не рисует, не печатает и не чеканит – вот если бы он сам их чеканил и прочее… Как бы там ни было, но молодой поверенный, явившись несколько дней спустя к Коке, чтобы продолжить заинтересовавший его разговор, был сдержан, а, если говорить правду, то и угрюм. После всех обязательных объятий и других изъявлений радости он уставился глазами в пол и спросил тусклым бесцветным голосом:
– Пятьсот хватит?
– Да что вы, Мишель, об этом ли сейчас речь? – раскудахтался Кока. – Хотя сами понимаете, пятьсот – это смешной разговор, считайте, такого разговора вообще не было… Ну. да разве же в этом сейчас дело? Их нет, понимаете, нет этих вакансий…
Но Рубинчик понял Кокины слова по-своему и был неотступен.
– Могу дать тысячу, больше из старика не выжмешь. Но чтобы с дворянством, с этим самым «де».
– А «фон» вас не устроит? – с некоторой долей ехидства спросил Кока.
Рубинчик задумался.
– Можно и с «фон»… А что. – в свою очередь поинтересовался он, – это что-то из бывших германских колониальных владений в Африке?
Тут Кока поведал образованному Рубинчику все самое важное о государстве, герб и флаг которого могли бы украсить его недавно открывшуюся адвокатскую контору («кабинет присяжного поверенного»), честно сообщил обо всем, что связано с должностью почетного консула нового государства.
Государство Монтемакако – и это, увы, единственное, что у него, Коки, по счастью, еще осталось, – небольшая горная страна в средней части Южной Америки, где-то между Парагваем и Уругваем, и к тому же монархия. Язык, все обычаи французские, старушка-королева – внучатая племянница Наполеона. Все в общем хорошо. Одно плохо: символ государства – обезьяна-макака, она – и в названии страны, и в ее гербе и флаге, а, кроме того закон неукоснительно предписывает во всех торжественных случаях носить это животное – нет, не его изображение, а живого зверька – на плече, на парадном мундире…
– Да вот сами поглядите! – закончил Кока и проткнул Рубинчику внушительного вида документ, – грамоту, – где действительно были и герб с изображением обезьяны, и несколько овальных портретов каких-то почтенных особ, по-видимому, отцов нации – каждый с обезьяной на плече, и обезьяна же, совсем маленькая мартышка из породы макака-резус – по центру грамоты, на плече королевы. Славный зверек нежно, как собственную мать, обнимал за шею пожилую даму с небольшим ажурным венцом на голове, а хвостик зверька, между тем, весьма решительно и как бы даже с вызовом был устремлен куда-то ввысь, к небу. И над всем этим помещалась сделанная крупными золотыми литерами на латыни надпись, которую усердно изучавший этот язык и в гимназии и даже в университете Рубинчик без труда перевел как «Сим побеждаем!».
Сложно сказать, какие чувства владели душой Рубинчика, когда он рассматривал грамоту и читал надпись на ней, но чувства эти. надо полагать, были непростыми. Борьба происходила в его душе, трудная и мучительная борьба. Зато Кока, который тоже рассматривал грамоту, стоя с ним рядом, внезапно расчувствовался и даже заявил, что за свое посредничество не возьмет с друга Мишеля ни копейки: не такой он человек, чтобы, можно сказать, с само, го близкого и дорогого друга…
– Да, да, – почти кричал он, – никаких аржан! Ни одного сантима! – Потом, словно бы устав, тяжело опустился в кресло, голову обхватил руками и произнес в раздумьи: – Боже мой, какая все-таки необыкновенная связь времен! Великий Бонапарт со всеми его кровавыми завоеваниями – и наши, можно сказать, просвещенные времена… И вы, – вы, Мишель, с вашей маленькой обезьянкой как связующее звено… Какие аржан, Мишель?!
* * *Был праздник Троицы. Среди нарядно одетых людей, направлявшихся в собор на богослужение шел упитанный розовощекий молодой человек в пенсне на носу, в великолепном новехоньком не нашего, не отечественного покроя форменном небесно-голубом мундире и при иностранных же регалиях, а нечто еще, что находилось у него на боку, чуть повыше эфеса шпаги, он крепко прижимал к себе левой рукой и прикрывал кружевным носовым платком. От этого молодой человек выглядел несколько скособоченным на левую сторону и испытывал, судя по всему, определенное неудобство.
Я не стану утверждать, что молодой человек, как потом говорили злые языки, шел в тот день именно в собор на богослужение – он вполне мог и просто прогуливаться по замечательной нашей Соборной площади, где всегда можно было встретить множество знакомых и малознакомых людей и узнать от них или, наоборот, с'амому им сообщить о том самом интересном, что в те дни происходило в городе, в Европе, в мире. О дебатах в городской думе по поводу плохой вывозки мусора и разногласиях, возникших в связи с этим между гласными от консервативных и от либеральных партий… О социалистах, которые все мутят, стали совсем уже невозможными, хотя и то, что творит это деспотическое и притом выжившее из ума правительство тоже, господа, знаете ли… О росте или падении мировых цен на пшеницу и на подсолнечное масло, на уголь… О евреях, которые всегда всем недовольны, а, между тем, весьма успешно и с немало«прибылью для себя устраивают свои дела, и о Грузенберге, об очередном выигранном им процессе – «А знаете, господа, какой у него по этому делу гонорао?.». О негодяе-офицере, из-за которого покончила с собой беременная гимназистка, но и он тоже застрелился – «Все-таки был порядочный человек, господа!»… О новом романе Анатоля Франса – «Ужасно неприличный писатель, почище самого Вольтера, но как пишет, негодяй, как пишет!»… О новом падении кабинета во Франции – «В этой стране, господа, вообще не понятно, что происходит! Эти клерикалы, господа!»… О клерикалах, ретроградах и юдофобии… О Марксе… О грандиозном скандале в доме Маврокордато, самом, пожалуй, богатом и почитаемом в Одессе доме, где мадам третьего дня застала супруга в объятьях гувернантки-француженки, и скандале вчерашнем с двумя известными одесскими поверенными, узнавшими своих жен на фотографиях кокоток в доме свиданий…
Вот эти и многие другие самые разнообразные вещи мог бы узнать молодой человек, прогуливаясь в тот день по Соборной площади и для этого, скорее всего, там и прогуливался, день был к тому же погожий, начало лета. Но ему не повезло. Поток людей, направлявшихся к храму, подхватил и увлек его за собой так внезапно и с такой стремительностью, что не успел он и опомниться, как оказался у самой соборной паперти и даже уже ступил на паперть, в собор же не вошел только потому, что здесь, у входа в него, образовалась пробка, возникла некоторая сумятица. И в это время кто-то вдруг неистово закричал; «Абызянка!…»
Голос принадлежал ребенку. В нем было все: радость, удивление, быть может, даже испуг, или скорее всего, все эти чувства вместе, но радость превалировала – искренняя радость ребенка от неожиданного узнавания.
– Тату, – кричал ребенок, – то ж вы подивиться, тэту, та ось там, там! Абызянка!…
Как все это произошло? Да, наверное, тоже самым неожиданным образом как для Рубинчика, так и для его обезьяны которую он поначалу не решался обнаружить, прогуливаясь по площади и демонстрируя себя в своем новом консульском качестве, а потом зверьку это надоело или его, может быть, напутало большое скопление народа, шум. В одно мгновение в самый неподходящий момент животное оказалось на голове у хозяина, сбив с него при этом и замечательную треугольную шляпу и пенсне, и теперь; похожее на обиженного ребенка, восседало на ней верхом, пугливо озираясь по сторонам и цепко держась за оба хозяиновых уха.