Луи Арагон - Когда все кончено
Взгляды Франции, Европы, а вскоре и двух других континентов с тревогой обратились к тому уголку земли, где возник некий метеор. Ужас, с которым описывались сначала наши первые «преступления», сменился изумлением, даже восхищением перед тем, что теперь называли нашими подвигами. Люди стали смутно прозревать, что скрывалось за газетными происшествиями, какова ставка в этой игре, где горстка людей на земном шаре переживала одно из величайших в истории интеллектуальных потрясений, для которых вовсе не нужно было ставить под угрозу судьбы империй. Оглушительный вопль враждебного общества не в силах был перекрыть голоса Мо-Мудреца, идеи которого обсуждались теперь в самых захолустных кафе. Я не мог не сказать Б. о неизбежности трагического исхода; нас не минует в будущем участь героев, нелепая участь, на которую обрекало нас отныне сочувствие мыслящих людей: ведь сейчас драматурги предпочитают изображать Катилину, не рассчитывая на Монтионовскую премию.
— Рано или поздно ты станешь персонажем учебника, таким же примером, как и все прочие. Запомнят только твою храбрость.
В конце концов твой ореол украсится теми нравственными элементами, которые ты хотел уничтожить. Помимо уважения к человеческой жизни, возрождается великодушие: тебя укрывают свободомыслящие люди. Вот тебе и величие духа! Мы просто новые фанатики. Одним Христом больше.
Б. отвечал с небывалой запальчивостью, он убежден, что я ошибаюсь, грядущая катастрофа будет окончательной, мы уже погибли в умах людей, и наше дело никогда, никогда не будет пересмотрено. Однако я видел, что попал в цель и что новое мучительное беспокойство проникло в душу друзей. Они засомневались вдруг в самой сути своих теорий. В тот вечер мы были у одной девушки, которая нас прятала, и я заметил, что руководитель наш мрачен. Внезапно Б. бросился к хозяйке, сжал ее голову ладонями и раздвинул ей веки пальцами.
— Скажешь ты мне или нет, — закричал он, — почему ты нас не выдаешь.
Надо было видеть, до чего зверское у него было выражение, когда он впивался взглядом в лицо, показавшееся ему подозрительным. Надо было видеть его, чтобы понять, какая тайная, скрытая радость пробежала вдруг по моим жилам. Что-то шевельнулось во мне, что-то пока еще смутное, неосознанное.
Короче говоря, я принес в жертву свою жизнь. Ничто на свете, даже мое собственное существование, не было мне так дорого, как мои товарищи, с которыми нас объединяла опасность и наши общие идеи. Об этом не худо было бы напомнить.
А между тем здесь таилось странное противоречие — я находил ни с чем не сравнимое наслаждение, наблюдая, как рушится все, что я любил. Катастрофа (ведь действия наши стали образцом геройства, а наша жизнь — примером апостольского служения) позволила мне внезапно обрести ту свободу мысли, от которой я некогда отрекся. Я страшился быть добродетельным. Во мне крепло желание совершить наконец поступок, который ничем невозможно было бы оправдать, и, когда я пошатнул веру Б., я словно пригубил коварный напиток утраты всего, чем мы дорожили. В те дни Б. не переставая говорил о возможном предательстве. Казалось, он делает это умышленно. Сталкиваясь с людьми, принимавшими в нас участие, мы вглядывались в них, надеясь наконец обнаружить неизбежного Иуду. Мы чувствовали себя как загнанные звери, и это ощущение постепенно становилось невыносимым. Наши налеты участились, стали более лихорадочными, более жестокими. Словно мы какие-то машины, запущенные на полную мощность. Но мало-помалу, ощущая, как во мне созревает готовность принять любой, самый героический план, я отпадал от нашего коллективного творения — зверя, выпущенного в запретные зоны. Я осознал антагонизм между индивидуальностями моих товарищей и своей собственной: я становился самим собой. В один прекрасный день я понял, что сам взрастил в себе этого беса: беса предательства. Доверие, лежавшее в основе нашей авантюры, представилось мне недостойным идеализмом, слабостью, которая ничем не лучше жалости. Такое несоответствие не могло долее существовать.
Все помнят оплошность, которую совершила полиция, когда она упустила нас, выследив у любовницы одного из моих товарищей. Это ничуть не обескуражило меня. Прошло еще четыре дня, но я не обмолвился ни словом о своих планах, проявляя чудеса скрытности. Я жил в состоянии непрерывного возбуждения. Наконец та минута, к которой я готовился, настала.
После того, как двое наших уже погибли, полиция, основываясь на моих показаниях, устроила засаду перед особняком миллионера-анархиста, у которого мы скрывались. Сумасшедший шум, крики: осаждающие, прячась за повозкой с сеном, считали уже, что победа за ними, когда пожар отнял у них последнего, еще остававшегося в живых участника авантюры — Б., наш Титан, погиб, как Жанна д'Арк, в то время как его враги в ужасе отступили. Префектура пообещала сохранить мне жизнь и помогла скрыться. Таким образом, на процессе сообщников преступления я не был упомянут даже в качестве свидетеля.
Я уносил с собой тайну, тайну своего поступка, рядом с ним, если вы поразмыслите, всё наше предприятие ничего не стоило, было всего-навсего жалкой комедией бунта, в которую людям время от времени приходит охота поиграть. Но отныне во мне поселился червь безграничного властолюбия.
Что же мне оставалось делать? Воззвать к тому обществу, для которого я сделался доносчиком, умолять его позволить мне снова занять в нем свое место? Мне дали понять, что это было бы возможно на определенных условиях. Но мне все же претило кичиться своим лицемерием, я не заблуждался на этот счет. В действительности все мои симпатии были на стороне тех, кого я предал, в этом-то и заключалась странность моего положения: презирая тех, кто мог бы меня принять, не имея возможности вернуться к тем немногим людям, которых я уважал, во всех изверившись, я оказался в таком беспросветном одиночестве, какое незнакомо, наверное, и путнику в самом сердце пустыни. Я сохранил связь с полицией — я прибегал к ее услугам, а она к моим: мы считались друг с другом как сила с силой. Полиция давала мне власть, которой я рассчитывал воспользоваться; она же рассматривала меня как своего агента-провокатора. Так началась эта полная скитаний жизнь, пересекавшаяся с жизнями самых разных мужчин и женщин, но никто ни разу не смог меня уличить. Я приезжал на место, встречал незнакомого человека, а назавтра переворачивал все его существование. У меня появилась невероятная страсть исследовать души людские. Но что искал я в другом человеке? Тот же душевный строй, то же состояние духа.
Только одно меня влекло и опьяняло, я все бы отдал, лишь бы пробуждать повсюду в людях ту низость, которую обнаружил в самом себе, эту крайнюю степень предательства, вызвать тот миг, когда неведомый инстинкт заставляет человека губить предмет его собственной любви. Я был безжалостен в своем стремлении наблюдать людей без прикрас в эту минуту. На протяжении многих лет я вмешивался в самые мирные жизни, сея смуту и возбуждая страсти. Да, я был настоящим провокатором: результат мало интересовал меня, но, если на моем пути встречалось дитя с чистым сердцем, с восторженной душой, можно было не сомневаться, что я окажусь рядом, подстерегая тот самый день, когда на его целомудренном лбу проступит клеймо этой слабости — силы, клеймо предательства. Был один молодой человек, который в избытке энергии размахнулся так широко, что вышел за пределы добра и зла; он не желал мне повиноваться, но как грандиозны были его замыслы! Наконец усилия его увенчались полным успехом: богатство, божественно прекрасная невеста, невероятные почести. Успех — я знал это, но скрывал от негодолжен был стереть самое воспоминание о его прошлых прегрешениях. Тогда я заронил в его душу сомнение — коварное, наводящее на самые мрачные раздумья, и это сомнение делало свое дело. Что это было за зрелище! Я наблюдал агонию воли.
Юноша отказывается от всего, к чему прежде стремился так жадно, что не останавливался даже перед преступлением. Внезапно он отдает предпочтение нищенству, одиночеству, изгнанию, опасаясь ничтожной возможности краха, который вовсе не принес бы ему столько бед. И вот теперь, с душой, отравленной ядом, что же он с ухмылкой протягивает девчонке из предместья?
Фотографию своей невесты, которую он носил на груди, вынимая только для того, чтобы приникнуть к ней дрожащими губами. Что этот юноша, дорогой мсье! Я видел сотню ему подобных.
А женщины, что ж… быть может, было во мне что-то такое (он посмотрелся в разбитое зеркало, висевшее на оконном шпингалете), из-за чего мало кому удавалось передо мной устоять. Мне нужно было, чтобы женщина пошла за мной, бросив все, стала моей тенью, тенью моей тени, лишь водяным знаком на моем теле. Каких только интриг я не сплетал, чтобы увидеть, как постепенно в глубине ее доверчивых глаз проступает тень сомнения и лжи. Желая предстать перед ней в схватке с какой-нибудь грозной силой, с полицией например, я прежде всего вкушал ни с чем не сравнимое наслаждение, обращая ее в свою сообщницу. Какое могущество обретала в тех ничтожных закоулках души, где она обитает, любовь, обостренная опасностью и преступлением!