Владимир Файнберг - Откровенные записи Кости Хубова
«Идея фикс!» — не преминул пробормотать дедушка. Впрочем, когда я уезжал на гастроли, которые порой длились две–три недели, именно он заботливо поливал орхидеи.
Гость поблагодарил за угощение и поднялся из‑за стола вслед за мной.
3
Сидя на диване под фотографиями Высоцкого и Енгибарова, он смотрел, как я расставляю на солнечном подоконнике пластиковые горшочки с перенесёнными орхидеями. И мы снова подивились тому редкому совпадению, что оба увлеклись выращиванием этих тропических растений.
«Есть что‑то трогательное в том, как вы бегаете с ними за солнцем, — сказал писатель. — Думаю, вам нужен ребёнок».
У меня ком стал в горле.
До времени я перевёл на другое. Начал говорить о том, что, благодаря лаборатории, кажется, изменилась вся моя жизнь. Что теперь стоит только приглядеться, настроиться, вижу ауру орхидеи. Что однажды украдкой разглядывал его ауру. Что во время медитации часто переношусь в иные пространства, времена. И не могу определить, куда попал. Вообще, наряду с нарастающим чувством непохожести на других людей, избранности возникает ощущение какой‑то опасности… То ли оттого, что нами интересуется КГБ, то ли от чего‑то ещё.
— Костя! С недавних пор я заметил, что вы смотрите на меня как на оракула. Разглядывали мою ауру. Разглядели? Что из того? Наверняка ваш Май видит всё по–собачьи, в ином свете. Не в этом направлении лежит путь. Меня привело в лабораторию с детства присущее ощущение тайны, частью которой сами являемся. И вы, и ваши бабушка с дедушкой.
— А где этот путь? Единственное, что разрешено — устроиться на работу, читать по утрам газету «Правда», стоять в очереди за сосисками. Или вы имеете в виду хождение в церковь, исповедь у попа, который потом донесёт в тот же КГБ? Вон Высоцкий и Енгибаров умерли молодыми.
— Понятно, для вас лаборатория — единственная отдушина.
— Ещё у меня есть цирк. Послезавтра еду на гастроли. Там, по крайней мере, воля… Жонглирую, как могу, радую зрителей.
Жалко это прозвучало, признаться.
В это время вошла бабушка, внесла миску с едой для Мая, поставила на его коврик у шкафа.
— Извините, помешала, — промолвила она.
— Нет–нет, — писатель поднялся, — должен идти.
Глупо получилось. До слёз. Хотел послушать человека, а как назло вышло так, что чуть не всё время говорил сам.
Через день я уехал на гастроли. Вернулся в начале мая. Занятия в лаборатории прервались на лето. А осенью, когда я снова стал туда ходить, писатель там уже не появлялся.
Дедушка и бабушка ещё долго спрашивали меня о нём.
4
Подозреваю: всем, абсолютно всем людям, даже если они окружены близкими родственниками и друзьями, не с кем разделить сокровенные мысли. Порой просто посоветоваться. Открыть душу.
Впервые я подумал об этом, когда школьником прочёл стихотворения Лермонтова. Он, одинокий парень, у которого кроме бабушки, никого не было, нашел для себя выход в поэзии. И тем более остался одинок, рано погиб, подставил себя под пулю.
Интересно, знал ли Лермонтов о том, что в него была влюблена жена Николая I?
Кто‑то скажет, что открыть свою душу возможно лишь Богу. Но вот стихотворение двадцатишестилетнего Лермонтова.
БлагодарностьЗа всё, за всё тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слёз, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей,
За жар души, растраченный в пустыне,
За всё, чем я обманут в жизни был —
Устрой лишь так, чтобы тебя отныне
Недолго я ещё благодарил.
Нет уж! Что бы ни случалось, я никогда, ни секунды не желал смерти. А Бог исполнил просьбу Лермонтова. Он погиб через год, двадцати семи лет.
Жизнь, при всех ее бедствиях — чудесное приключение. Теперь, когда я пытаюсь рассказать о том, что со мной стряслось, я действительно не могу вспомнить ни секунды, когда бы у меня возникло желание умереть. Уверение буддистов в том, что жизнь на земле — цепь сплошных страданий, что настоящее блаженство, нирвана, ожидает нас лишь за гробом, на том свете, отвратительная клевета на мир.
Иногда наездник Вася Бугров доверял мне прокатиться на нашей цирковой лошади Звёздочке. У неё белая отметина посередине лба. Так как мы гастролировали в провинциальных городках, то недалеко было до поля, до леса. Мы мчались по просекам, по лесной траве так, что мои длинные волосы развевались за плечами. И все беды оставались позади.
Существо лошадь, существо трава, существа деревья. Я всегда подозревал, что все они мыслят, чувствуют. Занятия в лаборатории только утвердили меня в этом. С тех пор я искал у них утешения. И находил. Вот почему не было мне лучшего друга, чем Май. Или мои орхидеи. (Мая в 1991 году сбил пьяный водитель «Мерседеса», с ходу влетевший на тротуар. Я похоронил своего лучшего друга между двумя соснами на территории Ботанического сада.).
Школьником я ненавидел субботы и воскресенья. В эти дни недели отец и мать толклись дома. Оба были тогда красивы, молоды. Оба по–своему любили меня. И жестоко ссорились по поводу моего воспитания. Порой до драки. В то время отец работал администратором на «Мосфильме», часто надолго уезжал с какой‑нибудь киногруппой на съёмки. Он, по его выражению, когда‑то «выудил маму из трёхрублёвой массовки».
Красивая девушка из подмосковного Подольска, она пыталась поступить учиться на актрису. Ездила на электричке сдавать экзамены, кажемся, во все театральные училища. В конце концов, уже выйдя замуж за отца, окончила Институт культуры. Стала работать в заводском клубе руководителем художественной самодеятельности. И все свои несбывшиеся мечтания сосредоточила на мне.
Каждый наверняка знает десятки подобных историй, когда ребёнок должен расплачиваться за амбиции своих родителей, преимущественно мамаш.
В детском саду кружок рисования и лепки. Потом коньки, художественное слово. Снова изокружок, танцы. И уж конечно, обучение игре на фортепиано.
Из последних денег купили подержанное дореволюционное пианино — проклятие моих школьных лет. К приходящей учительнице музыки со временем добавилась преподавательница английского языка.
Удивительно, что, ошалевший от всех этих занятий, я ухитрялся готовить уроки, кое‑как переходить из класса в класс.
Мама хвастала мной перед знакомыми и сослуживцами. Не раз заставляла выступать в своём клубе. Причесанного и принаряженного.
Когда я учился в седьмом классе, к моим занятиям прибавился ещё и теннис! Девочки обмирали, видя меня в белых шортах, белоснежной тенниске, с заграничной ракеткой в руке.
Ни к чему я не испытывал интереса. Всё, что навязывается, становится противным. Как рабство.
В редкое свободное время я тупо подкидывал и ловил теннисные мячики. То по два, то по три, то по четыре за раз. Постепенно научился жонглировать.
И ещё отрадой моей жизни были, конечно, посещения родителей отца — бабушки и дедушки. Они втайне сочувствовали мне. Каждый по–своему. Бабушка просто жалела, подкармливала. Дедушка всё чаще допытывался, кем я хочу быть, куда пойду учиться.
С самого начала он невзлюбил маму. За то, что она не умеет вкусно готовить, за то, что дома у нас вечный хаос, за то, что вечно бегает по театрам и концертам, растрачивает деньги на моих преподавателей. «Добром не кончится», — поговаривал он.
Как в воду глядел. Отец бывал дома всё реже. Всё ездил в свои киноэкспедиции. Ненадолго возвращался. Однажды привёз оренбургскую шаль для мамы.
А мама между тем пригрела в своём клубе непризнанного художника из Подмосковья. Теперь её заботы переключились на этого уже немолодого неудачника. Мрачные картины его никто не покупал, они нигде не выставлялись. Мастерской не было.
Какой‑то американский корреспондент опубликовал в нью–йоркском журнале большой очерк с цветными репродукциями этих картин и объявил Германа Аристарховича — так звали художника — революционером в искусстве, восставшим против социалистического реализма.
Может быть… Лично мне картины не нравились. Не нравился и он сам — вечно брюзжащий, самоуверенный. Мало того, что в отсутствие отца он всё чаще стал приходить к нам в гости, засиживался допоздна, оставался ночевать; он стал приводить с собой шумные компании таких же художников- диссидентов.
Мама варила сардельки, бегала за выпивкой. Как могла, пыталась найти им хоть какой‑то заработок.
Как‑то вдруг я ощутил себя лишним.
Можете себе представить, что чувствовал я по ночам, зная, что в соседней комнате остался ночевать Герман Аристархович. Вместе с мамой! Как переживал за отца, который конечно же обо всём догадывался, всё чаще и всё надольше уезжал.