Григорий Бакланов - Хороший исход
Обвиняемый садится и возмущенно пожимает плечами. Потом оглядывается за сочувствием на людей, которые так же, как и он, понимают нелепость сказанного.
Но в зале, кроме адвоката, прокурора, секретаря, экспертов и нескольких человек, забредших сюда из любопытства, никого нет больше. В углу, отдельно ото всех, сидит женщина в черном зимнем пальто, вся напряженная, бледная, смотрит блестящими глазами на судью. Обвиняемый еще раз возмущенно пожимает плечами и покоряется.
Последние тридцать пять лет, примерно столько же, сколько судье от роду, никто никогда не называл его вот так повелительно: «Осипов!» Даже за глаза о нем говорили «профессор», коллеги и близкие люди обращались к нему по имени-отчеству: Дмитрий Иванович. Его звали «папа», «дедушка», и только жена, как в молодости, как мать когда-то, звала его Митей. Но сейчас ему говорят «Осипов!» и он не замечает этого.
Он берет одну из трех толстых тетрадей, лежащих рядом с ним на скамье, и быстро записывает в нее, возмущаясь. Тетради эти уже целиком исписаны, он пишет вкось на обложке что-то язвительное, это по лицу видно, и один из экспертов с болью смотрит на него.
Для людей, кто знал его прежде, профессор Осипов за эти месяцы переменился неузнаваемо. Он изменился не только физически, внешне, но у него стал совершенно другой характер. Он сделался подозрителен, мелочен. Адвокат, который готовится защищать его, уже четвертый по счету, и ему он тоже не верит. А полтора месяца назад, не дождавшись суда, умерла его жена.
Профессор Осипов кладет тетрадь на стопку рядом с собой. На лице его мстительное выражение. Он прячет до времени во внутренний карман автоматический карандаш, и рука его, которой он больше тридцати лет оперировал больных, дрожит.
Судья еще некоторое время выясняет подробности биопсии. Заседателей двое: женщина-врач и пожилой мастер литейного цеха. Он слушает напряженно, и сочувствие его не на стороне профессора.
— А куда же вы все это дели потом, что в лотке-то было? — спрашивает он.
Боборыкиной кажется, что все люди знают, куда в таких случаях после биопсии девают материал. И потому она объясняет так, что никто ничего не может понять.
— Я чувствую, теперь все окончательно запутались, — говорит эксперт Корзун. — Разрешите, я поясню. И она улыбается судье.
— У нас есть такая эмалированная кастрюля на десять литров, — своими изящными маленькими руками Корзун делает округлый жест, и все смотрят на ее руки.
Украшением их служит не маникюр, который был бы так естествен, а отсутствие маникюра, срезанные до самой кожи ногти. Эти маленькие женские руки — рабочие руки хирурга. — Вот в этой кастрюле в формалине — адвокат видел, он интересовался — мы храним в подобных случаях материал. Каждый в отдельном марлевом мешочке.
С самого начала ее объяснения пожилой мастер, смущенный тем, что объясняют главным образом ему и к нему обращаются, начинает усиленно кивать, показывая, что он-то как раз все понимает и знал и от этого половину объяснения пропускает.
Тогда другой заседатель, врач, задает специально для него уточняющий вопрос:
— Значит, вы храните в общей кастрюле, но в разных мешочках?
— Да, — подтверждает Боборыкина.
— Но в общей кастрюле! — подчеркивает адвокат.
Корзун улыбается, ей понятен смысл этого уточнения. И она спокойно и подробно, чтоб исключить в дальнейшем любые сомнения и разнотолки, объясняет, почему части тела различных людей, которых уже нет, почему весь «материал», опущенный в индивидуальных мешочках в общую кастрюлю и так сохраняемый, нельзя перепутать между собой. Это исключено.
А в углу зала сидит бледная в черном пальто женщина и, вся напрягшись, смотрит сильно блестящими глазами на судью. Это жена того больного, который умер после операции.
Закончив допрос Боборыкиной, допросив еще одного свидетеля, судья встает и уже в свободном разговоре с адвокатом и экспертами выясняет, в четверг или в пятницу вернется из научной командировки последний свидетель защиты. И назначает следующее заседание через неделю.
Через неделю в том же зале вновь слушается дело профессора Осипова. Народу на этот раз побольше собралось: должны выносить приговор. И еще пришли сюда из соседнего зала, где слушается интересное дело о квартирном хулиганстве и где сейчас перерыв. А несколько человек ждут речи адвоката, которая еще не произнесена, но о которой уже говорят.
Позади профессора через ряд сидит его дочь, уже немолодая женщина, по временам сжимая пальцы в волнении и зажмуриваясь, словно молясь про себя. И так же, как в прошлые дни, сидит в самом углу женщина в черном пальто, отдельно ото всех.
Выслушивают последнего свидетеля, который вернулся из своей научной командировки загорелый и посвежевший. Потом произносит речь прокурор. Потом с блеском произносит свою получасовую речь адвокат. Объявляется перерыв.
В перерыве друзья — и те, кто слышал его речь, и те, кто, к сожалению, сам не слышал, но кому уже рассказывали о ней, — поздравляют адвоката. Они говорят, что независимо от исхода дела речь имеет самостоятельное значение, ее необходимо издать.
Окруженный людьми, адвокат стоит в коридоре спиной к стене, вытирает платком влажный лоб с прилипшими уже редкими волосами, и руки его тоже влажны. Он взволнован, он благодарит всех, он не ждал. Потом все устремляются в зал.
— Встать, суд идет!
Все встают. Из боковой двери выходит судья и, сопровождаемая двумя заседателями, подымается на возвышение. Они становятся по бокам ее, а позади — три дубовых кресла. Приговор уже вынесен, сейчас его огласят. Зал ждет стоя. Профессор один стоит впереди своей скамьи, такой же, как у всех, но которая называется скамьей подсудимого.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…
Дочь профессора быстро зажмуривается и что-то шепчет про себя с закрытыми глазами.
После нескольких месяцев тщательнейшего расследования, после нескольких судебных заседаний судья оглашает оправдательный приговор. Профессора сразу же окружают, и в коридор он выходит посреди радостных возгласов и заверений, что мы все всегда, с самого начала были уверены и не сомневались ни на минуту. Дочь его еще сидит на скамье над раскрытой сумочкой, вытирая глаза тонким платочком, мокрым насквозь.
Спустя время по коридору движется целое шествие. Судья идет рядом с Корзун, они о чем-то беседуют, обмениваясь улыбками, и судья незаметно и с интересом разглядывает ее туфли, ее платье, опять очень простое и, видно, очень дорогое.
Это та сторона женской жизни, где она не чувствует себя уверенно и нуждается в совете и руководстве.
Адвоката ведет под руку его коллега и, сильно жестикулируя, ему же объясняет, почему эта его речь («Ты же знаешь, я ведь не стану… Я в глаза говорю то же, что и за глаза…»), почему эта его речь приобретает значение, далеко выходящее за рамки данного процесса.
— Да, да, да, да, да… — со значительно наклоненной головой кивает адвокат, одновременно не упуская из поля зрения судью, с которой ему надо переговорить о следующем деле. — Да, да, да.
В коридоре трется еще один адвокат: для мелких дел. Он мал ростом, лысоват и грустен, пиджак его на локтях блестит. Он уже наслышан, ловя взгляд, хочет поздороваться, поздравить с успехом, но его не замечают. Шествие движется мимо, тесня его к стене.
Профессор идет, окруженный экспертами, теперь уже вновь его коллегами. Он в черном костюме, воротник которого как пеплом осыпан, он совершенно седой. Дочь со страхом смотрит на красную сквозь серебряную седину кожу его головы и шеи, хочет и не решается остановить его. А он ничего не замечает, говорит, говорит громко. Справедливость восторжествовала, он победил, счастлив и не помнит в эти минуты даже о том, что у него умерла жена. Он просит всех, кто был с ним в течение этих месяцев, пожаловать к нему. А правая, опущенная вдоль тела рука его, которой он более трех десятилетий оперировал больных, трясется все сильней, так что издали видно.
И позади всех, отдельно, идет женщина в потертом черном пальто. Несколько месяцев назад она знала только, что муж ее умер. И она уже начала свыкаться, потому что у нее дети и жить надо. Но теперь, после суда и следствия, она никому не верит. Никому из них, думает она, нет дела ни до нее, ни до ее детей. Вон они идут все вместе и разговаривают, значит, все они заодно.
И уже никто никогда не разубедит ее в этом.
1976