Ицхак Мерас - Тысяча, тысяча, тысяча миль...
А если тебе представляется, что я думаю-гадаю, что было бы, если б я тогда не уперлась тебе в грудь руками, так и близко нет.
Нет, нет, я не жалуюсь, нет, нет. Нет.
Я красивую жизнь прожила, такую красивую, в самом деле красивую, столько было радости, да и сейчас еще, столько часов и минут счастья. Боже милостивый, и вправду много.
Балис меня очень любил, — так крепко любил, так самозабвенно, всем сердцем, как никто другой, — с самого первого взгляда, когда меня увидел, и до последнего своего вздоха, не спуская с меня печального взгляда, жалея, что никто больше так не будет меня любить, ведь и вправду никто больше так меня не любил бы, даже ты, ведь знаю, что это правда, и ты знаешь, разве нет?
И дети меня любили и любят, и внуки — такие мальчики, такие девочки, а одна — вся в меня, и имя, как знали, мое дали, совсем как я была когда-то — Господи! — и плечи, и стать, и чистое лицо, и высокая грудь, и длинные ноги, и пальцы рук, и брови, как крылья ласточки, и темные, как спелые вишни, глаза, и длинные прямые черные волосы, зачесанные назад, падают на плечи, переливаясь шелковым блеском при каждом движении головы, шаг шагнет — королевна, настоящая королевна, посмотрел бы — глаз бы не мог отвести, подумал бы, что вернулся в далекую юность вместе со мной, и не захотел бы сюда, в сегодняшний день возвращаться, да и я бы не захотела, так что и хорошо, что не видишь и видеть не можешь, даже и представить не в состоянии через все эти тысячи миль.
Так и был всегда рядом со мной всю мою жизнь, всю судьбину, всегда, словно часть меня самой, а ведь мог и не быть, и не была бы я такой счастливой, видишь? Понимаешь? Представляешь? Нет, потому что не охватить тебе всей ширины и глубины женской души, не объять всего бескрайнего чувства.
Конечно, нет.
Ты ведь не женщина. Куда уж тебе.
И налетает, как вихрь, старший внук, сгребает меня в охапку и уносит, усаживает в машину, и мы едем в сад, и оставляет меня там одну, потому что я так хочу.
Неважно, зима это или лето.
Обниму березку ветвистую, прижмусь к елочке пушистой, приласкаю сосну, что в небо тянется, — вот я и в своем лесу, на родине, словно за тысячи, тысячи, тысячи лет, когда оба мы в том лесу плутали, блуждали среди мшаников да ягодников, продираясь сквозь колючие кустарники, до крови царапая кожу.
А потом он меня домой мигом доставит.
И снова ползаю из угла в угол, из комнаты в комнату, и окна открою, и свежий воздух полной грудью вдыхаю, и в постель потом улягусь — согреться или отдохнуть или о себе самой поразмыслить, потому что и теперь я своими руками, пусть и ослабевшими, иссохшими, все еще упираюсь в твою грудь, как и всю жизнь, и не знаю, почему, сама не знаю и никогда не знала. А вот все упираюсь, не давая тебе ко мне прижаться, хотя сама всю жизнь живу, прижавшись к тебе — всегда-всегда.
Однажды ты случайно коснулся моего соска — и обжег, обжег, и я напугалась, может из-за этого, а может, и нет, не знаю, не…
Смешно, правда?
Ну и наговорились мы сегодня, наболтались, слишком много. Слишком.
Я виновата. Я. Прости.
Не сердись, не будешь?
Ведь не рассердишься, ведь ты и теперь такой, как прежде, правда?
Какой был, такой и есть, пока ты есть и пока есть я, верно?
Не надо было мне так крепко упираться тебе в грудь руками, не надо было.
Наверное, не надо было.
И все было бы по-другому. Господи, боже, вся жизнь по-другому.
Вся жизнь по-другому?
По-другому?
Ты еще позвонишь?
Позвонишь на будущий год? Перед Рождеством?
Позвони, ладно?
Ведь позвонишь, неважно, что дорого стоит.
Позвонишь?
Позвонишь еще?
А я — отвечу ли?
Отвечу ли я?
Отвечу…
Ведь отвечу?
А ты ведь еще позвонишь?